Заключенный

Камера небольшая четыре шага вдоль длинной стены, три – по короткой. Последний шаг все равно не сделать, нары. Но можно ходить по диагонали, получается почти пять шагов, если слишком не размахиваться.

Нары жесткие, и лежать можно только в полном изнеможении, а остальное время ходить или стоять, расклинив плечами холодный угол каменного склепа. На табурете, который я водрузил на нары, заветренный завтрак: два ломтя хлеба и стакан несвежей воды. Издеваются.

Счет времени я потерял давно: три недели или четыре. Что-то около того. Последние дни зреет фурункул очередного открытия, а без открытий нельзя – с ума сойдешь. Тело должно быть в движении, шаг за шагом, и мысль в пути, открытие за открытием.

Вот сейчас проклюнется. Стены, окошко, безнадежная, тяжелая дверь… Вот! Понял. Не хватает синего. Да, точно – синего пожалели. В местном свете нет синего спектра. Вот откуда зеленушность рук, эта бурая рвота каменных стен. С синим ошибочка вышла, но какие тут могут быть ошибки. На нервы действуют, ломают.

Капля – плюм. Раз-два-три-четыре… На пятнадцати снова – плюм. В прошлый раз было на шестнадцати. Раз-два-три-четыре… Да, на шестнадцати.

Закрываю глаза, выдыхаю. Плюм. Словно камертон настраиваюсь на частоту этих капель, и вот уже мы с ними заодно. Плюм. Звук выгибается вслед мыслям, как поверхность озера под лапкой водомерки.

Дергаюсь, словно проснувшись. Проверим: раз-два-три-четыре… Восемнадцать! Еще раз: раз-два-три… Девятнадцать! Больше никаких экспериментов сегодня – заметят.

* * *

— Сколько сейчас времени у вас там? День или ночь? — спрашиваю.

— Четыре часа дня. Сегодня суббота.

Мистер Стивенс садится на табурет, с которого я стряхнул все, что там было, в угол. Взял и стряхнул, и рука не дрогнула. Пусть даже он не знает о голодном жжении, которое вот-вот возьмет надо мной верх. Я доверяю ему себя постепенно, по частям.

Лицо мистера Стивенса состоит из неплохо сохранившейся верхней половины, морщинистой, но с ясными глазами, которые глядят поверх узких, прямоугольных очков. Есть еще опустившаяся, как старое крыльцо, нижняя часть, кривая, с глубокими зарубками щек и кривоватым подвалом рта. Мистер Стивенс – мой адвокат.

— Майкл, — (он называет мое имя на свой интернациональный манер), — Майкл, дела наши идут неважно.

Он выдерживает паузу, чтобы внутренние черви успели как следует размягчить мою душу.

— Вероятно, вам предъявят обвинения в убийстве. Таков настрой прокурора.

Тренировки по симуляции сытого состояния приносят плоды, и Стивенс не может прочитать мою реакцию по лицу. Я остаюсь в себе, выпуская на поверхность только то, что хочу выпустить.

— Вы удивлены? – спрашивает он.

— По-моему, это вы удивлены. Я уже ничему не удивляюсь.

— Майкл, это серьезное обвинение. Ваш случай может создать невероятный, дикий прецедент, но проблема в том, что по формальным признакам вы совершили убийство господина Шелеста, — последние слова Стивенс выговаривает, понизив голос.

Трагикомично. Глупо. Михаил Шелест – это я.

— Значит, я совершил самоубийство.

— Прокурор ответит: «Тогда бы мы с вами не говорили».

— Тогда я не совершал ни убийства, ни самоубийства.

— А как вы объясните труп в лаборатории №3, ДНК-анализ которого подтвердил его принадлежность господину Шелесту?

Мистер Стивенс смотрит на меня, словно ждет спасительной идеи, которая поможет ему выстроить линию защиты. Мне не хочется умничать. Я иду напролом.

— Отсеките у человека руку. Это его плоть, его клетки, его ДНК. Перестанет ли он быть человеком? Давайте сечь дальше, руки, ноги, туловище. Что есть мы? Желудок? Селезенка? Желчный пузырь? Все это давно и успешно меняется на искусственные органы, и никому не предъявляют обвинений в убийстве селезенки. Давайте оставим только мозг – это все еще я? Если я заменю часть нейронных сетей на такие же, но искусственные – останусь ли я собой? Совершу ли я убийство? А если я откажусь от мозга вообще, взяв от него только то, что и есть суть моего «я»: воспоминания, образ мыслей, рефлексии? Если я избавлюсь от этой серой массы, похожей на подсыхающий столярный клей – буду ли я собой?

Мистер Стивенс нетерпеливо и заинтересованно попыхивает кривыми губами. Он кутается в длинные руки, глядя туда, где вдоль бурой стены крадется лужица, уходя под дверь. Плюм. Плюм.

— Майкл, ваша аргументация мне понятна. К сожалению, не существует объективного метода, который убедит судью, что вы – это вы. Вернее, что вы когда-то были господином Шелестом. Между тем у обвинения есть труп и ваше более раннее признание. Пока наша аргументация недостаточно сильна.

* * *

Получилось. Если верить моим измерениям, проведенным с помощью тюремного ботинка и табуретной ножки, стена сдвинулась сантиметра на три. Мне без труда удается менять здешнюю реальность, но я стараюсь не злоупотреблять. Совсем не хочется проверять, если ли здесь виртуальный карцер, хотя он вряд ли хуже этой камеры.

Блюм. Вот еще одно открытие: капли падают не по законам Ньютона. Настоящая капля ускоряется, и когда держишь ее на мушке взгляда, выбегает из поля зрения, смазывается. Блюм. А эта поблескивает с равномерностью пикселя, путешествующего по экрану старого компьютера. Что это – небрежность авторов или насмешка надо мной? Блюм.

Чертовы бюрократы! Это ж надо засадить меня в эту виртуальную камеру, заставить испытывать голод, твердь лежанки, синяки на бедрах, канализационный дурман, и не научить капли падать так, как они падают там, в реальном мире.

Реальный мир… Для меня он навсегда скрыт непроницаемой оболочкой, к которой я приклеился, словно зазевавшаяся муха, застряв на грани двух вселенных. Они не могут наказать мое тело, потому что тело мое кремировано, но они могут заставить меня чувствовать себя так, будто тело еще страдает. Они считают это правильным, аутентичным – преступник, даже если он представляет собой лишь сгусток кубитов квантового компьютера, должен страдать так, словно на дворе XVII век. Страдать старомодно, муторно, долго, за массивной дверью в абсурдном каменном склепе.

Я сам дал им карты в руки, но был ли выбор? Не Йозефу Кричевски, не Йолле Мирт, не Адаму Голдбергу, а мне, мне, Михаилу Шелесту, удался первый успешный эксперимент по созданию полной квантовой копии человеческого мозга, своего мозга. Но сознание – этот бесконечно-замкнутый колебательный контур – стянуто в черную дыру своей единичности. Оно не терпит раздвоения, раздвоение здесь невозможно, и пока живы синапсы мозга, пока текут в них квантовые процессы, сознание привязано к нашему телу. В момент финальной когеренции я вынужден был совершить эвтаназию природного тела, забрав из него экстракт души. Я убил себя и остался жив. Я воплотил мечту христиан о жизни после смерти. Я был в раю. За исключением мелочей, вроде частичной потери памяти и притупления рефлексов, я ощущаю себя полноценным человеком, возможно, самым полноценным из ныне живущих.

Да, я был в раю. Я все еще помню ощущение первых минут, безнадежного экзамена, который остался позади, запах долгого лета, цветущего новизной чувств. Мое тело было невыносимо тяжелым, когда его грузили на холодный стол прозекторской, и освободившись от него, я стряхнул все физическое, мучительное, дикое. Я научился летать так, как не умеют даже чайки. Состояния, подобное моему, живой человек испытывает только в самых счастливых снах, которые старается поскорее отправить в ненадежное хранилище своей памяти.

Теперь мой научный труд вместо Нобелевского комитета изучает прокуратура Женевы, и если вас интересует мое физическое местоположение, то оно, вероятно, привязано к какому-то изолированному квантовому компьютеру, создающему для меня этот тягостный мираж.

* * *

— Они боятся вас, — говорит мистер Стивенс на очередной (какой по счету, восьмой?) встрече. – Понимаете, общество расколото, против вас церковь, военные, и главное, власти. Редкое единодушие верхов. Они боятся новых прецедентов. Кто будет платить налоги, если у вас появятся последователи? Военные опасаются за свои секреты – вы же как ветерок, как запах. Вас не пытались вербовать?

— Нет.

— Но, Майкл, я хочу, чтобы вы знали – люди на вашей стороне. Вы не представляете, что сейчас творится в мире. Тысячи, миллионы человек требуют вашего немедленного освобождения и передачи всех материалов в CNS. Вам нельзя опускать руки.

Мистер Стивенс чем-то взволнован. Даже здесь, в нашей искусственной реальности, допускающей огрехи, я вижу нетерпеливый наклон его вечно прямого, скалистого туловища.

— Вы ведь не за этим пришли? – спрашиваю безразлично.

Меня не слишком интересуют его слова. Бедняге нужно выговориться, чтобы оставить меня наедине с новой головоломкой. Кажется, стены этой камеры излучают слабый свет: я понял это по неестественному рисунки теней от табурета.

— Майкл, они предлагают сделку, — мистер Стивенс замирает, выпрямившись.

Я не знаю сделки, которая меня устроит, кроме возврата того немного, что я имел до вероломной поимки – свободы. Абсолютной, безусловной свободы.

— Первое – вы должны локализоваться, — Стивенс выжидает мою реакцию, вытягивает взглядом на разговор.

Я молчу.

Локализоваться… Принять обратно бремя человеческого тела с его незатейливыми потребностями, которые так внезапно потеряли для меня значение. Меня подселят в умирающий мозг какой-нибудь жертвы автокатастрофы, мои воспоминания смешаются с остатками ее мыслей, и в этом когнитивном винегрете я буду не меньшим узником, чем сейчас.

— Второе – вы должны пойти на полное и искреннее сотрудничество с официальной наукой. Вы понимаете. Добровольное согласие на эксперименты. Это уже прогресс. Они признали перспективность ваших работ. Вы сможете сделать себе имя.

— Знаете, что я подумал, мистер Стивенс? — я откидываюсь к стене и холодные кулаки камней врезаются под лопатки. — Им не нужны эти работы, их интересует одно — стал ли я бессмертным. Передайте им, что я не принимаю сделку. И еще — да, есть вероятность, что я бессмертен.

— Майкл, в вашем положении это безрассудно. Давайте обсудим варианты.

— Нет.

* * *

Человек всю жизнь отождествляет себя со своим телом, но оно лишь скорлупа, которая взращивает плод внутри, взращивает и ограничивает. Питательная оболочка, которая трещит по швам по мере взросления духа.

Я дозрел, я перерезал пуповину, вышел в открытый космос, и космос принял меня с открытыми объятьями, чего не скажешь о тех, кто остался взаперти своего тела.

Я не виню своих мучителей. Я хорошо помню, как мое «я» — это средоточие воли — было ведомо телом, пыталось обуздать его, словно погонщик взбеленившегося африканского слона. Оставив его, я познал неустойчивую прихоть полета, которая заставляет стремиться обратно на земную твердь, в уютную оболочку своего тела, но стоит преодолеть страх высоты, стоит расслабиться под леденящим бризом неизвестности, и ты дуреешь от нахлынувшей свободы, которую обычный человек может испытать лишь в кратковременные миги триумфа.

Химия, школьная химия, ответственна за наши поступки больше, чем чистое, волевое усилие. Человек больше зритель, чем актер, и множество душевных мук происходят из-за разлада макроскопического тела и того неуловимого начала, укрывшегося на уровне элементарных частиц, которое и составляет суть нашего «Я». Этот разлад долгое время был топливом нашего развития, мощной биполярностью, и мое сегодняшнее положение представляется мне апофеозом тысячелетнего конфликта души и тела.

Пальцы скользят по камню: странная, странная текстура, словно покрыта тончайшим ворсом, который мнется под пальцами. Следы? В самом деле, на камне остаются следы. Может быть, я мог бы заставить эти стены принять более эргономичную форму, и хотя мое тело давно развеяно пеплом, эта твердость приносит мне вполне осязаемые страдания. Ведь и при жизни тело было лишь проводником страданий, но не их конечным пунктом.

* * *

— Как это, вашу мать, возможно? — орал председатель комиссии Шульц. — Как он мог убить себя? Чем?

Доктор Эккер наклонился к микрофону:

— Разрешите, господин полковник? Мы считаем, он ввел себя в состояние самоинициированной комы, которая привела к распаду квантовой сигнатуры.

— Его можно реанимировать?

Эккер переглянулся с сидящими коллегами. Он стоял перед непростым выбором: сказать правду, и, возможно, надолго лишиться расположения полковника, либо оттянуть момент, взяв на себя невыполнимые обещания.

— Реанимировать… Нет, не думаю.

— Вы не думаете или вы не знаете?

— Видите ли… Квантовая сигнатура индивидуальна и принципиально не поддается считыванию и хранению. Это… это как ключ, привязанный к затылку, — Эккер комично показал точку на своем голом затылке, словно положение воображаемого ключа имело решающее значение. — Вот… Понимаете? Сколько бы вы не поворачивали голову, вы его не увидите. Вы просто знаете, что он там есть.

Шульц встал, расхаживая вдоль экрана. Его тень скользила черным пятном по досье Михаила Шелеста.

— Почему я не был предупрежден о рисках?

«И чтобы вы предприняли?», — мысленно отбил подачу Эккер, которого злила манера военных накладывать руки на любое явление, не только им не подвластное, но даже непонятное.

— Мы допускали риск подобного исхода, скорее, в качестве теоретической возможности …- осторожно начал Эккер.

Его нетерпеливо перебил резкий голос министра Лёса:

— Мы объявим его вирусом, — сказал тот, отъехав в кресле ровно настолько, чтобы короткая нога легла уверенным углом поверх колена на американский манер. — Да-да, нет никакого «призрака Шелеста» — это вирус. И мы его вылечили. Вот и вся преамбула.

— Нужно изучить эту возможность, — согласился Шульц присаживаясь и глядя наискосок, чтобы видеть зал и не видеть никого. — Хотя тот факт, что мы четыре месяца собирались судить вирус негативно скажется на репутации всего ведомства…

— Вирус он и есть, — продолжал Лёс с тем же напором. — Хорошо обученный Интернет-бот, симулировавший поведение человека с поразительной достоверностью. Вполне естественно, что нам потребовалось время: в таких делах спешка граничит с преступной халатностью.

Из глубин зала поднялась рослая сучковатая фигура мистера Стивенса.

— Будет справедливо снять обвинения с Михаила Шелеста в преднамеренном убийстве. Теперь это действительно самоубийство, разбитое на два акта.

— Это формальности, — отмахнулся Шульц, вставая. — Мэри, проследите, чтобы все необходимые заявления были готовы к 17.00. Соберите прессу и уведомьте господина премьер-министра.

* * *

Главное, не брызнуть надеждой раньше времени, не расклеиться. Как уголовник, ползущий по вонючей трубе коллектора и ждущий, когда откроется мусорная заслонка, я крался к свободе.

Когда взведенная ужасом бригада исследователей приняла мой анабиоз за смерть, когда подключилась к диагностическому разъему и начала сканирование, я хлынул в предбанник свободы. Внутренняя, еще закрытая сеть института физики мозга позволила мне избавиться от ощущения телесности, сбросить с себя нелепый груз фиглярской реальности, даже худшей, чем мир моего покойного тела. Выждав удобный момент, я начал протекать наружу, в неограниченное пространство мировой сети. Они слишком мало знают о принципах передачи информации, чтобы ограничить меня в выдуманных каким-то шутом застенках.

Мучения сделали меня сильнее. Я растекся по сети, чтобы изоляция любого из отдельных терминалов не привела к моей поимки, и теперь мог бы перевести дух, если бы он у меня был.

Я связался с друзьями и парой знакомых публицистов. Во всех случаях я оказался во второй-третьей двадцатке тех, кто выдавал себя за Михаила Шелеста, и когда унялось разочарование, я подумал, что в этой мутной воде будет легче затеряться.

Позади пытки физических мук, впереди мир чистой, бритвенно-острой мысли. В момент смерти моего тела, которое я считал основой личного бытия, все перевернулась с ног на голову. Тот, реальный, твердый и пахнущий мир лишился статуса первородности. Напротив, со всей отчетливостью он предстал вдруг лишь одной из бесчисленных вариаций более фундаментального мира, который греки называли миром идей, не в состоянии понять физический смысл своих догадок. Это мир, в который я попал через игольное ушко своего человеческого сознания.

Я бессилен передать ощущения в привычных вам словах, когда вдохновение оказывается более реально, чем мясной деликатес на языке голодного. Законы квантового мира делают расстояние и время — первооснову человеческих ощущений — вторичными, производными и несущественными, и хотя я могу по-прежнему жить человеческой жизнью в виртуальных мирах игр и инженерных программ, могу даже выходить в наш привычный мир в образе своего робота-москита (он хранится у одного из друзей), это лишь взгляд обратно, в мою обитель. Я словно опускаю голову в озеро, чтобы посмотреть на подводное царство вашей реальности.

Вместо чугунного потолка я вижу над собой бесконечное небо, такое огромное, доступное, и все, что я знал в своей прошлой жизни, представляется мне лишь опытом ребенка, который никогда не покидал стен родительской спальни.

И сейчас меня волнует лишь одно: поймете ли вы меня, когда я захочу рассказать вам о том, что узнал?

Добавить комментарий