Объект 1627

Рассказ был написан под Новый год, и действие происходит 31 декабря, но он не о празднике. Скорее, о том, каких подарков ждут люди, которые достигли дна, но еще не сдались.

Объект 1627

Глава 1    Глава 2    Глава 3    Глава 4    Глава 5    Глава 6


Глава 1

В полседьмого зарядил снег. Крупинки неслись в свете фонаря, как звездная пыль, и кололи лицо. Глядя на их кружево, можно было потерять равновесие. Постепенно они росли и превращались в ленивых взлохмаченных баранов, падали нехотя и бесшумно. Дальний конец стоянки исчез в белом тумане.

В девять часов оживление достигла пика. Номер 382 был раздражен и волочил однобокую елку — остаточная некондиция, купленная в последние часы года у елочных барыг. Забирая пропуск, он буркнул мне “С наступающим”, но мой вежливый ответ услышала его спина, пока обладатель нервно хлопал себя по карманам. Черенок влекомой им елки опустился на снег, как граммофонная игла, и прочертил хитрую закорючку. На снегу осталось немного хвои и чуть-чуть нервозности, но все это быстро съели белые бараны.

Машины валили потоком; от машин валил пар. Устав сновать из будки и обратно, я уселся внутри, загнав нагреватель поглубже под стол. От жженого воздуха прошибал пот; пар, вероятно, валил и от меня, но тепла не чувствовалось. Из приемного окошка сквозило мозглой влагой. Я снял шапку и шарф, расстегнул куртку и мастерку, вынул ноги из сапогов и прекратил о чем-либо думать.

Я — механизм по выдаче пропуском. Механизмы не рефлексируют.

Номер 466. Номер 112. Номер 157. Фрагменты лиц в окне. Некоторые были не прочь поздравить меня с наступающим как следует, по-человечески, хотя и ощущали тот привкус неловкости, когда поздравляешь с праздником человека, награжденного в праздник рабочей сменой.

Номер 519. Тонкая девушка на “Форде”. Если бы я не видел ее дочь-первоклассницу, которую 519 заботливо усаживает в детское кресло “Форда”, я бы принял за школьницу и ее. Интересно, есть ли у нее муж или сожитель, хотя сожитель — ужасное слово применительно к таким тонким девушкам. Да и муж не лучше. Муж — это скрип диванных пружин.

Через просвет окна я увидел силуэт  519 еще метров за тридцать. Она рисковала исчезнуть в молочной пелене, но шла наперекор белым баранам, взмахивая рукой, будто дирижируя. Свежий снег покрывал обледенелые колеи.

519 всегда приветлива и открыта со мной, будто мы старые знакомые. Маленькие посылки человеческой теплоты. Я не знаю, указан ли я на них в качестве адресата или это дань обычной вежливости.

— Максим, здравствуйте! Вам опять выпало на праздники? — смеется она и смотрит сочувственно.

Меня обдает жаром обогревателя. Рука в тонкой перчатке забирает пропуск, на котором номер ее автомобиля — а519кн.

— Да, — отвечаю.

Я немногословен. Так повелось, и теперь страшно нарушать негласный  устав нашего общения.

— А мы сегодня тоже до восьми, — продолжает она. — Я только с работы. Ленка уже три раза звонила. Пойду.

И ни слова про мужа.

— С Новым Годом, — говорю я, позволяя себе по случаю праздника маленькую вольность.

— С Новым Годом, — отзывается она и спохватывается, — всего вам самого хорошего, и я вам желаю следующий Новый год провести в более приятном месте. Или даже этот.

— Спасибо.

“Или даже этот”, — как хорошо прозвучало. Обнадеживающе. Будто кто-то верит в тебя больше, чем ты сам.

Я выхожу вслед ее поспешной походке. Стою в кильватере тонких следов. По ледяным колеям на таких каблуках… И все же грациозно.

Белые овцы съедают 519 по кусочку, и скоро я лишь угадываю ее абрис в черном зеве прямоугольной арки.

Почему бы в Новый год не случиться маленькому чуду? Забравшись в будку, я позволяю себе три минуты помечтать.

Шаги. Открываю окошко. Там — 519.

— Простите, — говорит она.

— Хотите забрать что-то из машины?

(Включим в этом месте дурака).

— Нет… Понимаете… Может быть… — она мнется, и черная прядь выбивается из-под шапочки, как лиана. —  Нет. Зря я. Зря. Извините.

Она торопливо удаляется. Я выхожу из будки:

— Постройте. Может быть, я смогу помочь.

Я стою в клубах пара. Стою в грубых перчатках и стоптанных сапогах. Стою в вихре снежной лавины. В своей двойной куртке я кажусь массивным, как полярник.

— Не знаю, — она разворачивается, мнется и выдает скороговоркой: — А вы бы не могли с нами встретить Новый год? Со мной и Ленкой? Уфффф… Вроде сказала.

Я погружаюсь в сладкое видение воображаемой квартиры 519 в одной из соседних многоэтажек, где за темным рубином штор стоит наряженная для Ленки ёлка и томятся в холодильнике приготовленные накануне салаты. Пусть квартира будет небольшая, но аккуратная, и на стенах висят минималистичные акварели, пахнет хвоей и мандаринами, пусть будет теплый пол и ворсистые ковры, а из приоткрытого балкона тянет свежим воздухом. Пусть 519 работает декоратором и ведет жизнь свободного художника. Пусть Ленка обожает свою мать, похожую больше на сестру. Пусть 519 бросила мужа, потому что он оказался лишенным фантазии занудой, не то что я. Пусть мы ни слова не скажем о зарплатах, работах, квартирах, машинах, ипотеках, футболе, политике и нашем прошлом.

Я вздрагиваю и понимаю, что был близок к осознанному сновидению. Я выхожу из будки в нелепой надежде увидеть контур 519, ведь бывают же вещие сны…

Снег лишь повалил гуще, и арка, в которой утонул птичий след 519, смазала свои прямоугольные очертания, напоминая теперь вход в пещеру.

Поток машин спал. Люди кивали мне “с наступающим” и торопились в свои дома, к женам и детям, к друзьям, к нелюбимым родственникам, к сожравшим печеночный торт котам, к псам, нервно лающим на салюты, к перегруженным столам и превосходно убранным комнатам.

На стене будки был наклеен медицинский пластырь с выведенным на нем “Объект 1627”. Внутренний код нашей стоянки в охранной фирме, который нужно назвать при вызове помощи с сотового телефона.

Я проверил мониторы. Пригляделся. Вот же черт. На второй площадке у “Фольксвагена” горят фары. Место 35. Или 36? Стада белых баранов на мониторе выглядят, как засветка. Да, “Фольксваген”… Номер 622. Исмаилова Светлана Викторовна.

В журнале я нашел номер телефона и набрал. Приветливый голос разогрет праздничным перезвоном и поздравлениями. Но вместо очередной подруги — мои скованные донесения. Так и так. Забыли фары.

Голос становится деловым. Фары? Как так? Ну да… Может быть… Так, а что же делать, ну ладно, спасибо, до свиданья.

У Светланы Викторовны есть муж. Или сожитель. Он прибегает довольно быстро, в тонких брючках и туфлях, уже разодетый и слегка поддатый. Он держит руки в карманах элегантного нелепого пальтишка и отчаянно скользит, рискуя получить сложный перелом локтевого сустава. Бараны налетают на него стаей и съедают щегольской силуэт, как пираньи, но ловкий малый в элегантном пальто перемещается на монитор и скользит там в лунном свете прожектора. Чьё-то суетливое счастье. Или несчастье. Он тушит фары и незаметно (он так думает) исчезает, унося на плечах пару снежных эполет. Я скрыт от него изморосью от своих вздохов.

Около десяти Егорыч спускается из верхней будки, чтобы дать мне пару наставлений.

— Кипятильником не пользуйся. Коротит что ли. Стоянку погасишь. Там чайник желтый в углу, лучшим им. До краев, это самое, не наливай. Колбаса, сыр — в холодильнике. Найдешь.

Отпускать напарника не по уставу, но мы с Егорычем решаемся на должностное преступление. К отставному майору приехала дочь, а у сменщика причины не дай бог веские, поэтому мы условились, что я покараулю в одиночестве с 22.45 до 4.00 следующего года.

Егорыч ушел и стало подозрительно тихо. Я поправил мохнатую елочную мишуру, которую мы приколотили к внешней стороне будки — наивная попытка создать атмосферу праздника. Бутылка синей незамерзайки, которой мы торгуем по 150 рублей за штуку (в опте — 120), висела ниже и могла сойти за елочную игрушку.

Вместе с Егорычем ушла суета. Пробежал лишь 018, волоча три аудиоколонки и целый ворох оранжевых обручей. “С наступающим”, — кивнул он, придерживая груз подбородком и целясь пропуском в карман.

— Объект 1627, — треснул в пульте сигнализации женский голос.

Это не к добру. Сработка по периметру что ли? Я вхожу в будку, нанося на сапогах с полведра  свежего снега, и отвечаю:

— Объект 1627, на связи. Что случилось?

— С наступающим. У вас все хорошо?

— Все спокойно. А что такое?

— Нет-нет, ничего, — голос добреет и даже через слой интершума становится почти близким. — Просто поздравляем коллег, которые дежурят сегодня. Вам там удачи.

— Спасибо. Спасибо большое. И вам там тоже.

— Ну, все, отбой. До связи.

Дело, конечно, не в поздравлении. Наверняка есть инструкция проверить линию и убедиться в трезвости охранников.

А все-таки приятно.

Я протираю талую лужу половой тряпкой, забираюсь поглубже в кресло и проверяю обогреватель. По телевизору — “Ирония судьбы”, “Девчата”, огоньки, рождественские встречи и почему-то “Крепкий орешек”.

По телевизору смех и веселье, записанные еще сентябре. По телевизору подвиги нью-йоркского копа, который, в отличие от меня, решает рождественские проблемы с огоньком.

Вертикальный гроб, в который я замурован до утра, не располагает к сентиментальности, и происходящее на экране кажется мне кукольным театром с бумажными декорациями. Смех Цискаридзе смонтирован под выступление Валерии, но относится к чему-то другому. Над чем же на самом деле смеялся Цискаридзе и смеялся ли он — будут разбираться историки.

Это — низшая точка жизни. В тот Новый год мы хотя бы тянули спичку, а сейчас почетный караул достался мне в силу относительной молодости и отсутствия семейных обязательств. За год мои напарники поняли, что у этого парня нет якорей. Егорыч, наш майор в отставке, все еще считает меня “духом”, хотя и опекает по-своему от нападок сварливого Петра Максимовича, но держится насмешливо и строго, чтобы закалить мой характер.

Это — низшая точка жизни. Я бы мог выдумать оправдание, какую-то мифическую компанию друзей, где меня непременно ждут, или невесту, которая хочет познакомиться с родителями, которых у меня уже нет. Но от этих удушливых ночей наедине с нагревателем моя воля размякла, как сургуч. А вранье — процесс волевой и ответственный.

Зачем красть Новый год у других, если единственной альтернативой сидения в будке станет сидение на собственной кухне? Двойная оплата в нынешних обстоятельствах важнее.

Вот так выглядит дно: сидишь в новогоднюю ночь и тебя поздравляют коллеги с целью проверить степень трезвости. Мы рождаемся в одиночестве и в одиночестве уходим. А между делом, в одиночестве проживаем лучшие годы жизни, даже если не хотим в этом признаться.

На что жаловаться? Кого поздравил ты? Никого. Три месяца в психушке разделили жизнь на “до” и “после”, и звонок от типа, вроде меня, приводит бывших знакомых в состояние вздернутости, будто я вот-вот попрошусь переночевать. Единожды побывав в психушке, не важно с каким диагнозом, становишься юродивым, а такие ярлыки чересчур липкие. Мир твоих социальных связей делится на тех, кто считает психозы, как и СПИД, передающимися через рукопожатия, и тех, кто в силу моральной дисциплины уверен, будто юрдивым нужно подкинуть чуть-чуть душевной теплоты из чистого сострадания, которое выпячивает твои недостатки хуже скепсиса. А ведь ты не жалок, так? Не жалок. Король еще живет в тебе. А что до пыльных сапог и справки от психиатра — это лишь формальности. Король жив, не так ли?

Это лишь частное мнение заинтересованной стороны.

На стоянке — кладбищенский покой. Вновь приехавшие машины уже натянули на себя простыни снежного пуха. Проталины на их капотах сужаются, как так прорубь, что грозила задушить Серую шейку.

Снегопад успокоился. Белые бараны повзрослели, увеличились в размерах и прекратили мельтешить. Они падают степенно и почти отвесно, поглощая звуки, свет и время.

От нечего делать я достаю телефон, и в который раз пробегаю список контактов, надеясь отыскать там затерявшееся имя, которое не знает о моих недавних подвигах или отличается той широтой взглядов, которая делает бывших психов вполне приемлемыми собеседниками.

Многих я не помню. “Олег труба”. Никаких ассоциаций. Сантехник? Продавец краденых телефонов? Человек с фамилией Трубников, которую я поленился записать?

А если бы я и позвонил Олегу трубе — что бы он мне ответил? Ничего, что как-то изменило бы нашу с ним жизнь. Мою — уж точно.

Днем я пытался набрать сумасшедшему старику Мецу, но он не отвечал. Мец, этот одержимый, худой дед, с которым я познакомился в психушке, остается пока единственным человеком, которого я считаю другом в моей новой жизни. Но Мец не любит телефоны и редко отвечает. Я привык и не обижаюсь. Я навещу Меца потом, без повода и церемоний.


Глава 2

Семь лет назад я потерял телефон, а когда восстанавливал список контактов с ноутбука, они записались в новый смартфон латиницей. Так в нем появились olga_kruchevskaya, dinуa_ahmamedzyanov, zhenya_golos и еще полсотни имен. Эти контакты оказались в подвале телефонной книги, как ископаемые. Бесполезные минералы. Выходит, за семь лет я полностью обновил круг знакомых, а потом потерял и его.

Имена латиницей… Люди, с которыми мы общались в юности. Люди, с которыми мы почему-то расходились, всегда с привкусом стыда, раскаяния и ожесточения.

Я часто думаю о том, как было бы здорово выбрать случайный номер из латинского списка и позвонить. Или пройти его от первой буквы до последней Z, уподобившись сотруднику колл-центра, который усердно набирает номер за номером. Но где взять столько равнодушия и выдержки? Как только я начинаю шариться по латинской части списка, меня охватывает волнение, и кандидаты на первый звонок отпадают один за другим. Причины находятся всегда.

Иногда я думаю о смерти. У меня нет склонности к самоубийству, но смерть перестала казаться мне чем-то отдаленным, что скрыто от нас горизонтом или стеной иллюзий. Дело не в том, проживу ли я еще две недели или двадцать лет. Дело в том, что я вышел на финишную прямую. Все, что я делаю сейчас — я делаю перед смертью. Возможно, это последний шанс, потому что отвесная колея вряд ли оставит мне возможность многократно пробовать и ошибаться.

Я часто думаю об этом. Если бы отчетливо понять, что мне остались считанные дни, о чем бы я жалел?

Страх показаться нелепым, побежденным или раскаивающимся мешал мне набирать номера из латинского списка. Едва я воображал предстоящий разговор, меня душила обида и захлестывали аргументы, вытесняя все остальное и делая мой воображаемый голос сдавленным и нечестным. Звонить людям, чтобы доказать им, как ты был тогда прав? Ты будешь думать об этом до гробовой доски.

anton_hriplov, alisa_p, barsuk, kolyan_zavarnitskiyi, valeron_zhutikov…

До Нового года 45 минут. Ни к чему не обязывающий звонок. Звонить всем подряд, как в колл-центре. Раз-два. Маленький привет из прошлого. Решайся.

Засунь подальше гордость. Ты был прав тогда? Ну и что. Даже если это напишут на твоей могиле, читать будет некому. Решайся.

Большой палец на секунду завис над именем anton_hriplov и механически стукнул по экрану. Побежали мерцающие точки… Процесс пошел.

Я приложил трубку к уху. Тишина. Через несколько секунд я попытался снова, но снова ответила тишина. На третий раз женский голос сообщил, что линия перегружена.

Я вышел из будки и прошагал за ворота стоянки. Вдоль забора тянулась небольшая улица, по другую сторону которой высились одинаковые многоэтажные дома. В их просвете бил фонтан зеленых огоньков. Звуки стрекотали, как пулемет БТРа Из спортклуба глухо звучала музыка, от которой остался лишь скелет ударных, заглушаемый иногда волной нарастающего визга. “Голубую луну…” сменила Верка-Сердючка, но и она не устояла перед натиском мамы Любы и лабутенов.

Окна красные и желтые, реже синие, голубые или зеленые. За каждым окном своя история недолгого счастья. Каждое окно, вернее, каждый его цвет, от бордовой тяжести до телевизионной голубизны, пробуждал во мне воспоминания о каком-то особенном окне, в которое я смотрел с надеждой или тоской на разных этапах своего взросления. За окнами была суета, нервозность, хлопки шампанского или ссора из-за потерянного пульта телевизора. Там была жизнь.

Я посмотрел вдоль улицы. Снег превратил грязь обочин в загадочные сугробы, и высветлил на тротуаре следы торопливых ног. На здании магазина четыре светодиодные снежинки мерцали с эпилептическим восторгом.

Я приложил трубку к уху. Раз, два, три, четыре… десять… пятнадцать… Смартфон намок от снега и холодил скулу. И вдруг ответ.

— Да.

Голос Антона звучал вопросительно. Не узнал.

— Это Макс, — сказал я.

— Я понял, — ответил он также спокойно и вопросительно.

Сложно подбирать меткие слова, когда не знаешь, куда метишь. Я начал нескладное поздравление с Новым годом, но на ум шли лишь обычные пожелания.

Антон обычно поблагодарил.

— Тебя тоже.

— Как у вас дела? — спросил я, имея в виду его и Настю, которую хорошо знал.

— Нормально, — ответил он. — Хорошо все. Как у тебя?

— Тоже ничего, — соврал я.

— Ну понятно.

Это его “понятно”. Обезоруживающее слово. Антон не спорил по пустякам, и если кто-то выгружал на него тонну нелепостей, он добродушно кивал: “понятно”. Вас услышали. Следующий. Понятно — это такой диагноз от доктора Хриплова. Он ведь действительно мог стать доктором.

— И знаешь, — добавил я. — Наверное, бессмысленно сейчас ворошить прошлое, тем более, новый год… Но я давно хотел позвонить. Я не уверен, что тогда был прав. Вернее, я уверен, что был неправ. Мне… Надо было позвонить тебе на следующий день. Я знаю это теперь. Это моя вина. Я и тогда это понимал.

Послушав тишину в трубке, я добавил:

— Просто для протокола.

— Понятно, — ответил Антон. Голос не звучал зло, но не было и радости. — Отмечаешь с семьей?

— Нет, на дежурстве. В конторе одной тут… Дежурю.

— Понятно, — снова молчание. — Ну давай.

— Ага. Давай.

Я спохватился:

— Это… И Настьке передай привет.

— Да, передам.

Мне хотелось продлить разговор, как падающий мечтает зацепиться за сучок. Я хотел найти ту мелочь, которая освободит нас от обязательств немедленно выяснять отношения, снимет настороженность, растопит память. Но автобус подкатил к остановке и пассажиров пригласили на выход. Тихий звук в трубке оповестил — конечная.

Я обнаружил себя в сумрачном углу стоянки под стойкой прожектора. Неровные следы по свежему снегу напоминали строй мигрирующих головастиков. Хотя я не уверен, что головастики мигрируют строем.

Чего ты ждал? Свалился как снег на голову через… сколько?.. лет пятнадцать. Все они, обитатели латинского списка, стали другими людьми, растолстели, обзавелись семьями, забыли детские обиды, а с ними забыли тебя. Все эти годы ты спорил с ними мысленно и надеялся, что они мысленно спорят с тобой, но они не думали о спорах. Они просто жили, переживали, радовались, влюблялись, делали выводы, делали карьеру, и твое отсутствие в их жизни вряд ли доставляло им больший дискомфорт, чем капающий кран.

Я вспомнил мелкий случай во дворе, когда мы, еще первоклашками, гуляли с товарищем, о чем-то повздорив. Я решил его проучить. Я сделал вид, что пошел домой, а сам, обогнув гаражи, вернулся во двор. Товарища уже не было. Позже он скажет удивленно: “Я думал, что ты ушел…”

То же чувство досады и одиночества. Только нам теперь не восемь лет, и утро больше не обнуляет вчерашние обиды.

Ну и черт с ним. Звонить по списку — так звонить.

Мы звали ее Элис, хотя от рождения она звалась Ларисой. Моему латинскому телефону следовало бы написать Alice, но он упростил себе задачу до четырех букв.

Elis.

Хорошее имя. Рок-н-рольное.

Я дозвонился раза с пятого, вытоптав у будки дорожку в форме буквы П. Неплохая получилась П. Может быть, поэтому мое тщание было вознаграждено.

— Привет, — услышал я голос, который не маскировал того факта, что меня узнали. На фоне клацала музыка.

— Привет, Элис. Тебя еще так зовет кто-нибудь?

— Нет, — усмехнулась она.

Я не услышал враждебности.

— Тогда с Новым годом, Элис.

— Спасибо. Тебя тоже. Я телефон несла на зарядку, иначе бы не услышала. Погоди, я потише сделаю.

Музыка на фоне стихла и проступил говор. Резкий детский голос. Потом все притухло, хлопнула дверь, и я услышал ее дыхание.

— Как у тебя дела? Чем вообще занимаешься? — спросил я.

— Тебе с какого момента рассказывать? — в голосе появилась знакомая ирония, которую я любил вообще, но не любил испытывать на себя.

— Не знаю. Ну введи в курс дела.

— Я замужем, преподаю, сын во втором классе. Вот. А у тебя как? Мне говорили, ты добился там… чего-то… не знаю. Должностей?

— Э-м-м, — я замялся. — Добился…Тебе с какого момента рассказывать?

Элис хмыкнула в ответ:

— Сам решай.

— Если вкратце, возле моего старого дома, родительского — помнишь? В общем, стоянка у нас тут на бывшем пустыре. Сторожу вот. Можно сказать, добился.

— Всё так серьезно? — проговорила она своим терпким голосом, настоянным на простудах и природной хрипотце. — Ну ладно, я не знала. Мне другое рассказывали.

— Другое было два года назад. Ничего. Всякое в жизни бывает. Зато есть время читать. Только сейчас темно уже.

Она не торопила. Не подытоживала. Я набрал воздуху для очередной вводной, но Элис опередила.

— Ты кого-нибудь из группы видишь?

Наверное, только Элис с ее прямодушием и строгостью к себе могла сразу нащупать больную тему и не сделать при этом больно.

Разговор оттаивал. Слова перестали вязнуть в горле, как молодая хурма. Я начал рассказывать про Антона Хриплова, про Серегу Усачева, про других, с кем не виделся примерно столько же, сколько с самой Элис. История об отсутствии истории. Элис слушала, отвечала, задавала вопросы.

И тут телефон замолк. Он подловил меня на пике тирады. Успела ли она услышать?

Торопясь перезвонить, я выронил телефон. Потом долго не мог попасть в нужную строчку на мокром экране. Дюжина попыток не дали результата. Связь пропала окончательно.

Я вышел на улице. Хлопал одинокий фейерверк, озаряя торец соседнего дома розовым. В двор по соседству спешила легко одетая компания, взвизгивая, смеясь и рискуя опрокинуть невероятных размеров торт. Неторопливо проехал полицейский Уазик, моргнув мне фарами. Я поднял руку в ответ. Почти коллеги. По несчастью.

Я опустил шлагбаум, затворил ворота и пошел вглубь стоянки, подсвечивая путь фонариком. Треск пиротехники долетал сюда выдохшимся эхом, как звук канонады на чужом фронте. Звезд не было, и только луна глядела через рванину невидимых туч.

Я слонялся по сонному царству среди своих подопечных, укрытых снегом разной толщины. Opel (номер 284) нахлобучил на крышу снежный ирокез: водитель был лишен прав, но платил исправно. “Жигули” (312) с наспех очищенными стеклами так и не завелись еще позавчера. “Ниссан” номера 018, обладателя пятнадцати оранжевых обручей и аудиоколонок, подернулся свежим снегом. Я дунул на капот и белый пух полетел в разные стороны.

Я глянул на часы. 00:21. Новый год я благополучно прогулял, и это неплохо. Это даже облегчение. Я боялся, что в последние минуты уходящего года я заставлю себя загадывать какие-нибудь нелепые пожелания, которые все равно не сбудутся. Теперь можно вернуться в будку и впасть там в анабиоз.

Резкий гудок вывел меня из задумчивости. Я ускорил шаг. Дальний свет фар слепил через решетку ворот.

Я махнул рукой: притуши прожекторы. Фары погасли и я увидел среднетоннажный грузовик. Этот-то что здесь забыл? Для грузовиков стоянка дальше, где фуры и склад.

Я подошел к решетке. Грузовик стоял неподвижно, и через бликующее стекло невозможно было разглядеть водителя. Рука нащупала электрошокер, хотя навстречу могли выйти с калашниковыми.

Прочь ее, паранойю. Неспокойно без Егорыча. У него хотя бы травмат в сейфе.

Через несколько секунд пассажирская дверь открылась и появился наш клиент в расстегнутом пуховике и шарфе, один конец которого свисал почти до земли. Шапка сбилась на затылок. Волосы липли на лоб.

— Чего стряслось? — спросил я.

— Да это… Под Буграми… Там знаешь, низина… Погоди.

Он подошел к решетке и закурил. Руки его тряслись.

— Ну там место такое, перед развилкой, знаешь?

— Что за место-то?

— Да короче, пошел на обгон, ну вроде все просчитал. Ну а там трактор на обочине. Я дернулся. Ну понесло. Там встречка. Ну куда мне? Тут эта фура. Ушел в поле. Три раза вон кувыркались. Да там, главное, знака нет, понимаешь? Первый раз такое. Первый раз.

Ясно. Номер 366. Синяя Тойота. Устроил себе Новый год.

 

Глава 3

Я зашел в будку и нажал кнопку вызова на пульте:

— Объект 1627, прием.

— Прием, слушаю вас.

— У нас нештатная ситуация, запускаю постороннюю машину, аварийный эвакуатор, Харитон 994 Анна Анна, на связи через двадцать минут.

— Вас понял, 1627.

Пока Харитон Анна Анна сгружал Тойоту, похожую на смятую кепку, номер 366 раскуривал одну от другой и расхаживал кругами, заметно хромая. Его супруга стояла в стороне, сжимая пальцами сумку неподвижно, как памятник.

— Целы хоть сами-то? — спросил я.

— Да сами-то слава богу, — проворчал он. — Так, кости намяли.

Он расплатился с эвакуаторщиком. Я пошел выпускать машину, на обратном пути прихватив брезент. Когда мы закончили укутывать Тойоту, я предложил:

— Пойдемте, налью немного. Для снятия стресса.

Он брел передо мной, как арестант. Молча выпил у будки, стряхнул последнюю каплю на снег и протянул мне рюмку:

— Сам будешь?

— Я на дежурстве.

366 кивнул, попрощался и побрел прочь. Жена последовала за ним, как тень, тихо шепнув мне: “Спасибо”.

Я вышел следом и некоторое время смотрел вслед: он, сгорбленный, хромающий, большой человек, но в то же время карлик, и она, прямая и тихая, идет за ним и заслоняет его своей исчезающей фигурой.

На улице тихо. Отгорели фейерверки. Окна все еще светятся янтарем и рубином, и за ними уже, наверное, идут пьяные разговоры, дети отказываются спать и кто-то кого-то ревнует. В Новый год всегда так. Пьяный крик из соседнего двора. Тишина.

Снег стал реже. Улица вымерла окончательно, и даже эпилептические снежинки на магазине погасли, превратившись в темные распятья.

Я закрыл ворота и опустил шлагбаум.

— Объект 1627, у нас все спокойно, машина ушла. Отбой.

— Объект 1627, вас поняла, до связи

Я вернулся к разбитой “Тойоте” и проверил брезент. Местами он отходил и в разбитое окно тянуло снегом. Я принялся укреплять грубую ткань скотчем, который плохо лип к намокшему от снега кузову. Так я скоротал полчаса.

Вдоль ряда машин я пошел к будке. Под ногами скрипело оглушительно. Снегопад почти рассеялся и опоздавшие барашки, худые и слабые, торопились вниз, рисуя по воздуху остроносые зигзаги. Фонарем я подсвечивал путь, хотя в этом не было необходимости. Светодиодный узор напоминал беспокойный салют.

Возле будки кто-то стоял. Я замедлил шаг и нащупал электрошокер. Фонарь бил прямо в глаза.

Я остановился, озираясь. Кругом тихо. Неужели я забыл закрыть ворота на замок? Или он перелез?

Я двинулся вперед, держась ближе к автомобилям, но скрип снега выдавал меня издалека.

— Пустишь дедушку погреться? — донесся низкий, раскатистый голос.

— Пожалуйста, выйдите за территорию, — ответил я спокойно и громко, направляя на визитера фонарь.

-Вот тебе и вместо здрасьте, — ответил голос. — Ты всех так привечаешь, внучек?

Теперь я его разглядел. Он был наряжен в костюм Деда Мороза. Чистая классика: красный кафтан, белые оторочки, серебристый посох, синий мешок в снежинках из фольги. И бородища. Прямо с корпоративчика дедуля. Загулял. Чуть портили картину очки в роговой оправе с наскоро наклеенными ватными бровями, одна из которых свесилась, придавая лицу несколько трагическое выражение.

— Пожалуйста, за оградку, — попросил я.

— Оградка на кладбище, — пробасил он. — За нее всегда успеем. Ты что же, не рад видеть дедушку?

— Дедушка, я на службе.

— Я тоже на службе, — не унимался он.

Мысли стучали в голове. Ряженый для отвлечения внимания? Сообщники в это время кидают матрас на егозу по периметру и заходят с флангов. Лексус 888? Да нет, у него вроде спутниковая сигнализация. Может, Ауди 767? Был бы Егорыч, я бы не истерил. У Егорыча боевой опыт. И травмат.

Я стоял в нескольких метрах от деда, прислушиваясь. Тот по-свойски сбросил мешок с плеча. В мешке что-то похрустывало, как куча пустых бутылок.

Я вытащил рацию:

— Егорыч, позови охрану. Тут дедушке надо согрев организовать.

Рация треснула, когда я отпустил кнопку и замолчала. Дед не дрогнул. Он стоял, постукивая друг о друга ноги и хлопая в пушистые варежки.

— Ох, не щадишь ты дедушку, — давил он на жалость, как цыган.

— Дед, без обид, — сказал я. — Сейчас приедут хлопцы, может, им что-нибудь подаришь.

— А ты сказку Морозко смотрел?

— Не помню.

— Ой, хорошая сказка. Правдивая.

Я прошел мимо, нырнул в будку, защелкнул дверь на замок и  прилип к мониторам. На второй площадке все спокойно. На западе в стык с нами промпредприятие — там лезть рискованно, охрана. С востока… Явных признаков нет.

Прошло несколько минут. Все выглядело безобидным. Дед продолжал пританцовывать вокруг мешка, делая это с артистичностью фитнесс-тренера, то разводя руки, то бодро приседая.

Я нащупал кнопку экстренного вызова. На месте.

В окно постучали посохом и кривоватые очки с отклеенной бровью взглянули на меня через изморозь.

— Внучек, где твои витязи доблестные? Не случилось ли чего? Может, кони померзли?

— Сейчас будут, дедушка, ты не суетись. Отогреют коней.

— А, ну хорошо. Я не тороплюсь.

Прошло еще минут пять. Очки замаячили снова.

— Внучек, ты хорошо себя вел в этом году?

Я усмехнулся. Дед покачал головой:

— Вижу, вижу, что плохо. Ай, озорник. Не стоит дедушке тратить свое время, но дак ведь Новый год.

Уж был бы он жуликом, давно бы меня скрутили, пришла мне в голову очевидная мысль. Я проверил электрошокер, отпер дверь и вышел.

— Куда путь-то держишь, дедуля?

— Вот хожу-брожу, поздравляю детишек малых и взрослых, кому подарок подарю, кому желание исполню, а кому и ничего — смотря как меня привечают. Ты, я вижу, человек неплохой, ответственный. Напоишь деда чаем-то?

— Чаем-то напою. Могу и покрепче.

— Покрепче не надо. Дедушке еще работать.

Я вынес из будки термос, еще отцовский, с настоящей пробкой, в котором чай настаивался до коньячной горечи и пах баней.

Налил в крышку. Снежинки, похожие на крупу, бились о темную поверхность, заставляя ее едва заметно дрожать.

— Хороший у тебя чаек, — проговорил дед, прихлебывая. Усы его стали рыжеватыми от заварки. Капли стекали по бороде. — Добрый чаек.

Он допил и стряхнул крышку, протягивая мне.

— Ну что, внучек, согрел ты дедушку, спасибо тебе.

— Пора тебе дед. Ей богу, пора. Ты уж не сердись, работа такая. Не сплю, нервный стал.

— А вот и не пора, — повысил он голос.

Поза его стала начальственной. Петр I с отклеенной бровью.

— Я желание твое исполню, слышишь? — грохотал дед.

— Ну хорош, — я сжал электрошокер.

Напился чаю и буянит. Вытолкать что ли? Надоел, ей богу. Я, конечно, деградант, но, черт побери, при исполнении. Надо же понимать.

— Загадывай, — велел дед, не дрогнув, когда я шагнул к нему.

— И что будет?

— А не загадаешь — не узнаешь.

— Черт настырный, все равно же не сбудется.

Дед вдруг посерьезнел.

— А это как загадаешь. Ты так загадай, чтобы от души от самой. От сердца.

— Бог с тобой. Загадаю. Тебе не скажу. Вот и поглядим, как сбудется.

— Поглядим, поглядим, — натирал он варежки.

Я подумал, чего я на самом деле хочу. Все это давно сформулировано в кабинете у психотерапевта Смирнова, и в ноутбуке есть список моих хотелок и целей, но под взглядом клоунских очков я никак не мог собраться с мыслями и вспомнить хоть что-нибудь из того списка.

Я начал импровизировать. Хочу вернуть себя. Хочу вспомнить, что такое спонтанная радость. Хочу сломать старые рельсы и построить новые. Хочу получить шанс. Хочу, чтобы пришло вдохновение. Чтобы оно, а не тоска, мешало мне спать по ночам. Хочу понять, кто я такой. И хочу, чтобы вернулись люди, о которых я думаю чаще, чем надо. Чтобы я нашел наконец свою волну. И оседлал ее.

Дед терпеливо ждал.

— Ну, загадал, — ответил я.

— Загадал?

— Ага.

Три раза он ударил посохом и крикнул басом:

— Исполнись!

Я не сдержался:

— Гарантию дашь?

— А гарантию ты сам себе дашь, — ответил он, порылся в мешке и достал оттуда водяной пистолет. — Держи. Для мальчиков больше ничего не осталось. Могу обменять на петушка, но он розовый.

— Не надо. Пистолет подойдет. Я же охранник.

— Ну, до скорого, охранник, — пробасил он, протяжно окая на пределе своих актерских данных. Набросив мешок на плечо с деланной натугой, он зашагал прочь размашисто и бодро. — С наступившим, эге-гей!

— И тебя тоже.

Я запер ворота на замок. Выпуская машину, я забыл-таки накинуть цепочку, чем и воспользовался дедуля.

Вернувшись в будку, я прилип к мониторам. Паранойя не отпускала. Впрочем, один раз она меня спасла, поэтому я подкармливал ее время от времени.

Ни сработок, ни следов на снегу. Все спокойно. Кладбище и есть.

Я сидел в оцепенении, рассеянно глядя на синеватую грязь мониторов, в дрожании которых ровным счетом ничего не менялось. Пойти что ли в верхнюю будку и вздремнуть полчаса? Вряд ли кто-то придет до утра.

Снегопад в окошке и прожектор на дальней вышке — вот твои гости. Отмечай. “Ну, давай, снегопад — за Новый год. И ты, прожектор, давай — не хворай”. Я начал дремать.

Лязгнули ворота. Послышалось? Лязгнули снова и задребезжали. Эй!”, — крикнул кто-то

Я взглянул на монитор. У входа на стоянку стояли двое, мужчина и женщина. Он пинал воротину ногой. Она поеживалась и держала что-то в руках. Гостеприимство начало мне надоедать. Я снова проверил мониторы и вышел к решетке, поглаживая электрошокер. Если это пьянь с какими-нибудь шуточками, заодно испытаю.

 

Глава 4

По другую сторону стоял заметно окрепший Антон. Антон Хриплов. Номер один из латинского списка. Рядом с ним — его Настя. С некоторых пор тоже Хриплова.

— Ну что, пустишь дедушку погреться? — пробасил он тем самым голосом. — И снегурку его?

— Ах ты е-мае, — я торопливо возился с замком ворота. — Я ж мог и электрошокером угостить.

— А я ему так и сказала, не суйся, он при исполнении, — засмеялась Настя.

В руках у них были салатницы и тарелки с нарезками, укрытые пищевым полиэтиленом.

— Ты где костюм с бородой украл? — спросил я, сжимая ладонь, которую Антон неуклюже протянул мне из-под салатницы.

— Обижаешь, восемнадцать утренников в этом году с Наськой отбатрачили. У нас все свое.

— Что ж мне с вами делать? Ну пошли в верхнюю будку, что ли, — сказал я, забирая у Насти груз.

— Пошли в верхнюю будку, что ли, — повторил Антон, подделывая интонацию. Скоморох чертов.

Одежду мы сгрудили на диван. Я сгреб со стола учетную книгу, бланки квитанций и новые пропуска, кинул пару газет. Начали накрывать.

— Вы как меня нашли-то? — удивился я.

— А Антон тебя видел тебя на этой стоянке, — застрекотала Настя, которая отличалась поразительной склонностью к усвоению информации и феноменальным темпом речи. — Только он сомневался ты это или не ты, но думал, что ты. А когда ты сказал, что дежуришь, мы так и поняли, что это ты.

— Так, — Антон прервал ее. — Я сейчас еще спущусь кое за чем. Поговорите пока. Ага?

Они обменялись взглядами.

— Помочь? — спросил я, протягивая ему ключи от ворот.

— Вы накрывайте, не спешите. Я до машины. Пять минут.

Он вышел. Мы снимали с тарелок полиэтилен, который мялся в руках, как мокрый снег, выпуская наркотический запах настоявшихся салатов. Я вдруг понял, что чертовски голоден. Отыскав более-менее чистую ложку Егорыча, я нагреб оливье и принялся медленно жевать его.

Настя начала первой. С ней легко.

— А вообще ничего, что мы так приперлись? Просто дозвониться было нереально.

Я не успел ответить. Настя читала ответы по выражению лица.

— В общем, ты когда позвонил, у него просто все настроение пропало. Ну не пропало, в смысле, а он уже праздновать передумал. Пить не стал, родителей, в общем, мы отправили с детьми, вернее, наоборот. И он сказал, что сюда поедем. Мы просто думали, ты или не ты? Но он, знаешь, покой потерял. Весь Новый год об этом думал. Потом еще поехал… Ой… Ладно, не буду говорить, пусть сам расскажет.

— Блин, Настька, мне так стыдно. На юбилей вас не позвал. Да и вообще.

— Да брось ты, это когда было,  — Настя уже освоилась и раздобыла где-то перочинный ножик Егорыча, нарезая хлеб на обратной стороне его объяснительной. — Молодец, что позвонил. Давно надо было. Он о тебе вообще мало говорил, ну как мало, просто повода не было особо. Но один раз он в плохом настроении был, пришел, в общем, и говорит… А, я тебе не сказала — он же у детей ведет уроки музыки. Занимается с подростками, гитара, клавишные, ну ты понял. В общем, приходит и говорит такой: “Ничего не получается. Вот у Макса был талант, а мы тапёры. И растим таперов”.

— Ага. А я в это время думал: вот у Антохи душа была, а мы все спортсмены чертовы, соревнуемся, кто больше нот в секунду выдаст. Талант, говоришь, был? А мне тогда казалось…

— А еще он говорил, что за тобой не угнаться было. Что ты хребет любому мог сломать. Что они сочиняли-сочиняли, и ничего, а потом приходил ты и раз-два-три… Не знаю. Может, завидовал тебе. А ты тоже, свинтус, никогда не мог поддаться. Он с виду такой, пофигист-пофигист, а на самом деле, знаешь, как всё через себя пропускает. Он просто вида не подает… Мне еще Ольга Васильевна, ну, мать его, говорила: ты с ним общайся. Это она мне говорила. Что, мол, он сам не скажет никогда. Возьмет и уйдет как ни в чем ни бывало. А жаловаться не будет. Вот ты сделал первый шаг, и он сразу приехал.

Я сидел в углу с салатницей в руках, шлепая ложкой по оливье. Слезы мешали глотать. Настя замолчала, деловито осматривая кружки.

— А вода есть?

— Давай, вымою. Полей, — сказал я с передышками, чтобы не поймать плаксивую волну.

Я дал ей ковшик и сел на корточки возле ведра. Мы не говорили. Кружки нехотя отмывались от чайного налета. Я включил желтый чайник и добавил воды.

— Ты ешь, давай, мы-то сытые, — сказала Настя, подвигая ко мне салатницы.

Я молча жевал. Она подперла голову рукой, глядя на меня с сестринской тоской. С Настькой мы никогда не ссорились, просто она оказалась по другую линию фронта. Она, возможно, лучше других понимала наш конфликт, но вряд ли могла его исправить.

Краем глаза я увидел шевеление на мониторе. Антон возился с замком ворот, приперев к ним громоздкий предмет, напоминавший завернутую в брезент елку. Не иначе, тоже с утренника осталась.

Он вошел раскрасневшийся и довольный, держа, как ружье, крупный продолговатый сверток, наспех скрученный из старого покрывала, поверх которого был полиэтилен, усиленный скотчем. Антон упер сверток в землю, встав в позу покорителя вершин.

— Ну что, внучек, хорошо ли ты вел себя в этом году?

— Да если по-чесноку, отвратительно, — сказал я. — Хотя это должно быть заметно.

— В общем, Макс, эту бандуру надо было передать тебе давно, но не было повода. Не знаю, что ты загадал у дедушки, но, надеюсь, дедушка хоть чуть-чуть угадал.

Я взял сверток на колени. Тяжеленный. Твердый. Вытянутый. Постепенно, у меня закрались подозрения, и пока я сдирал скотч и полиэтилен, пока разворачивал орудие, подозрения крепли. Руки узнавали тяжесть. Пальцы прощупывали форму. Скоро из-под покрывала проглянул бордовый глянец.

Лихорадка пальцев, которая приближала меня к этому моменту, сменилась оцепенением.

— Ну давай, давай, — подбадривала Настя. — Разворачивай.

Я молчал, глядя на глубокий лак в просвете покрывала.

— Ты чего? — Настя начала аккуратно помогать мне. — Вот, гляди, тут корпус старый, с твоим, кстати, рисунком, а гриф пришлось поменять, но он такой же, из кедра…

— Из клена, — поправил Антон. — Накладки из палисандра. Строит хорошо.

Настя освободила последний угол одеяла. Гитара лежала у меня на коленях, как распеленованный младенец. Я коснулся ее рукой, и узнал холод оружия. Неосторожно задетая струна завибрировала нотой “ми”.

Ibanez, недорогой, зато настоящий, и довольно престижный по тем временам. Три звукоснимателя: два хамбакера, один сингл. Сочный, грязный звук. Тремоло.

Я виноват перед ней. Эту гитару я как-то сломал в приступе псиоза. Это было давно. Я списал ее, думая, что она давно сгнила. У меня была другая гитара и я тогда думал, что у меня будет другая группа. Я думал, что сломав гитару, я приблизился к Курту. После того случая мы еще некоторое время пытались что-то склеить, но клеить треснутый гриф из клена бесполезно. Как и треснутую группу.

— Чего ты такой кислый стал? — спросила Настя. — Мы думали, тебе понравится. Можно сказать, классическая вещь … как это? Винтажная. Антон сам мастера нашел. Смотри, там сзади даже отметины от удара сохранились.

— Где ты ее взял? — спросил я.

— Там же, где ты ее бросил, — ответил Антон, и меня задела его прямота, хотя наивный вопрос предполагал очевидный ответ. — Она некоторое время лежала в гараже, потом у нас дома, потом решил починить. Думал, может, сам пожужжу или ученикам отдам. Да… Но она все-таки твоя. Бери.

— Спасибо.

— Ну и ладно! — воскликнула Настя. — Давай, сыграй нам что-нибудь.

Я молчал, глядя на гитару — так нашкодивший ученик не может отвести взгляда от своих рук, нервно ковыряя ногти.

Мне вспомнился случайный день в конце февраля или начале марта, когда я лет пятнадцать назад шел возле этих самых домов, что видны через заднее окно моей будки. Было утро, черный асфальт искрился и дома были совсем новыми. Воздух отмяк после морозной колючести и стал гладким, как ванильное суфле. Воздух пах влагой и мокрой корой.

Я шел перекошенный, таща в одной руке кофр с гитарой, в другой тяжеленный усилитель, а на плече у меня болтался, все время съезжая, скруток из толстых проводов с массивными наконечниками-джеками.

Я шел, полный хороший предчувствий. Мне не нужен был плеер, чтобы слушать музыку. Музыка была у меня в голове. Были готовые вещи, которые нуждались лишь в шлифовке. Были наброски. Были удачные строчки, удачные рифы, удачные интро. И было множество идей, сырых и не оформленных, еще ждущих своего часа. Я шел, перебирая их в голове, как скряга перебирает в своем подвале жемчуга и рубины. Я был богат. Я чувствовал себя звездой. Было абсолютно не важно, что ту звезду не знал практически никто, потому что время потеряло смысл; мы жили в настоящем и жили в будущем, вкушая его плоды и не подозреваю, что берем в долг совсем не у того будущего.

Тогда казалось, что порывы подчиняются нашей волей и вдохновение приходит по требованию. Может быть, в нас просто было слишком много вдохновения, которое давило нас изнутри, как дрожжевое тесто выдавливает крышку и ползет через край.

Нет, все не так. Был и творческий ступор, было отчаяние. Но это было отчаяние совсем иного рода, которое проходило, стоило хорошо выспаться. Это было пугливое отчаяние, которое мгновенно отступало, едва мы в порыве юношеской резкости клялись бросить это дело к чертовой матери.

Позже нами завладело отчаяние другого рода, устойчивое к антителам.

Ты приходишь к знакомой двери, чтобы потянуть знакомую ручку, но двери больше нет. Есть бесконечная стена. А дверь? Может быть, она была лишь фантазией? Ты не задумывался, как нашел ее впервые, и не знаешь, где искать ее теперь.

— Ты чего? — разбудил меня голос Насти. — Не плачь.

Соленая слеза растеклась по губе.

— Я не плачу.

Я отставил гитару, прислонив аккуратно к стене.

— Не хочешь попробовать? — удивилась Настя.

— Не в этом дело, — сказал я. — Я не могу. Я больше не играю. Давно уже.

— Ну как не можешь, это же не забывается, да, Антон?

— Вот послушайте, — оборвал я ее. — Три месяца я провел в психотерапевтической частной клинике при пятом психо-неврологическим диспанесере с подозрением на биполярное расстройство. Когда мой психотерапевт узнал, что я в молодости занимался гитарой, он направил меня в кабинет арт-терапии. Там была гитара, обычная акустика. Он сказал мне заниматься каждый день, начиная с 20 минут и далее до полутора часов. Первый день я просидел с гитарой в обнимку, и думал, что привыкаю. Я привыкал второй день, потом третий. На четвертый я настроил ее, но играть не смог. И на пятый. Я попросил другую арт-терапию, и до конца срока лепил гномов из пластилина и собирал деревянную модель корабля.

— Понятно, — сказал Антон. — А давно ты так?

— С тем самых пор. Знаешь, невозможно играть на расстроенной гитаре, а у меня что-то расстроилось внутри. Каждая нота резала слух. Я играл и не попадал. Лажал на каждом бенде. Сначала думал, что устал и перенервничал. Потом старался не обращать внимания. А потом бросил. Все. Это прошлое.

Я погладил гитарный гриф.

— А за гитару спасибо. От прошлого не спрятаться. У меня в родительской квартире на стене осталось крепление. Мать раньше туда мои брюки на плечиках вешала. Как раз для гитары. Спасибо, друзья, правда, спасибо. Не обращайте внимания.

Антон вдруг обратился к супруге:

— Наська, ты вроде  хотела к Филимоновой зайти.

— А, да, да, — засобиралась Настя.

Антон помог ей накинуть куртку.

— Насть, куда ты? — удивился я. — А вдруг Филимонова не дома?

— Да нет, я же звонила, меня Ленка ждет. Ну, ты не обидишься? Я просто обещала ей.

— Нет, конечно. Раз обещала.

 

Глава 5

Мы остались одни. Антон растянулся в кресле, которое обычно занимал Егорыч. На улице просвистел и хлопнул салют.

Антон был старше меня на год, и эта ничтожная разница значила кое-что в юности. Он окончил музыкальную школу по классу фортепиано, а потом стал стал мультиинструменталистом. У нас он играл на басу, в одном народном ансамбле на балалайке, освоил губную гармошку, ритм-гитару и немного ударные.

Когда-то он был моим ориентиром. Я — дворовый самоучка, и он — знающий поименно всех композиторов. Наши первые музыкальные опыты походили на мастер-класс доктора Хриплова, который мучил меня метрономом и заставлял ловить и поддерживать басовый ритм.

— Ну выше бери, — комментировал он мой вокал. — Еще повыше. Нет, ну теперь ты на октаву залез. Просто подними на полтона.

А потом — я хорошо помню этот момент — он меня похвалил. Я помню формулировку, когда после очередного репетиционного сета он изрек:

— Гляди, прослушивание Баха пошло тебе на пользу. Вот так и продолжай.

И, окрыленный, я продолжал.

К нам присоединился ударник Серега Усачев и рыжий Андрей Семков, второй гитарист. Мы сыгрались и начали понемногу выступать. Флюиды, которые великодушный Хриплов излучал в эфир, мы превращали в музыку.

И вдруг я почувствовал отчужденность. Мне стало казаться, что я его чем-то задел, но я не знал — чем именно. Похвалы стали протокольнее и реже. Трещинки безобидного сарказма проникли в наши разговоры.

Моя вера в Антона была слишком велика, чтобы я придал этому значения. Я не боялся спорить с ним и резко противоречить, понимая, что старый волк всегда рад видеть, как нападают волчата. Пусть даже на него самого.

Но что-то изменилось. Мы начали ссориться по мелочам и серьезно. Мне чудились издевки. Может быть, я тоже перестал внимать его советам с прежней доверительностью. Усачев и Семков, более толстокожие, не особенно нуждались в поощрениях Антона, меньше с ним пререкались, и постепенно мне стало казаться, что он перенес на них центр тяжести своего внимания. Особенно меня волновал рыжий Семков, который залезал на мою территорию и выдавал невероятно быстрые соло, которые вынуждали меня тайком тренировать скорость, чтобы потом, как бы невзначай, сыграть на репетиции соло из металликовской Seek and Destroy или “Каприз №24”. Это глупое соревнование отвлекало меня от вокала, сочинения текстов и поиска базовых риффов, но, как мне казалось, позволяло удерживать статус одного из лидеров группы.

Постепенно мы подошли к рубежу, когда гаражная группа “Слэнг” должна была сделать первые шаги в большом мире, потому что формат университетских конкурсов был стал тесен.

Идея-фикс Антона — привлечь внимание продюсера Просина для записи первого полноценного альбома. Мой подход был более стихийным, и мне казалась, что путь к успеху лежит через работу в клубах, где есть прямой доступ к аудитории. Мне импонировала идея получить признание еще до того, как мы попадем в цепкие лапы продюсеров.

“А если бы Цой думал о продюсерах?” — спорил я. “А где были бы Guns’n’Rose, если бы не Geffen Records”? — возражал Антон. Я приводил в пример Aerosmith и Nirvana с их изнурительными клубными турне, Антон просил привести хоть одну рок-легенду, которая обошлась бы без продюсирования.

Антона волновали гармонии, я думал о таком эфемерном явлении, как stage presence. Антон, я считал, заискивает перед Просиным, низкорослым и проворным человечком, который — теперь это ясно — оказался дерьмовым продюсером. Все что он умел — это красиво себя подать.

Мы шли обоими путями, стараясь выступать в клубах и на конкурсах, а попутно напоминая о себе Просину.

В конце года одного на волне праздничных настроений на нас вдруг появился спрос. Нас позвал престижный в тот момент клуб “Отражение”, что, с моей точки зрения, было золотым шансом. Одновременно Просин объявил нам, что готов послушать демо-версию нашего первого альбома, а это требовало большого объема работ. Антон продвигал радикальную идею отказа от всех новогодних выступлений, которые, помимо прочего, давали неплохой заработок. Я же считал, что мы должны выдержать двойную нагрузку в ключевой для группы “Слэнг” момент.

Сорокаминутное выступление в “Отражении”, казалось, волновало только меня. Я психовал на репетициях. Они посмеивались над моим желанием выйти за рамки самого себя, хотя теперь я понимаю, что многие из тех ужимок и вокальных загогулин были действительно смешны. Я считал, что они рассчитывают укрыться в расплывчатом свете прожекторов, пока я буду гореть в их фокусе, и возможно, так оно и было.

В день выступления в “Отражении” была суета, бегал взмыленный звукорежиссер, а за час до начала взорвался прожектор и погас свет. Мы не успели как следует настроиться. Звук был плохим. Мой монитор не работал. Я не слышал себя. Я лажал. Антон лажал. Все лажали. “Слэнг” играл 40 минут так, как играют уже списанные группы на корпоративах. Я пытался сохранить задор, но, вероятно, здорово переиграл.

Затем, уже за сценой, чье-то неосторожное слово спровоцировало бурные выяснения, кто виноват больше, в концовке которых я швырнул свой бордовый Ibanez  в стену и покинул клуб, не интересуясь больше судьбой своей концертной гитары. Это была моя поза. Я считал, что могу себе это позволить. И позволил.

Мы не расстались и продолжали еще некоторое время музицировать, записав демо-версию альбома “Провокация” для ненасытного Просина, но ответа так и не дождались (“Занят, занят, ребятки, готовим приезд Агузаровой…”). Где-то в этот же период из группы ушел Антон, положение которого осложняла молодая семья и работа продавцом крепежных изделий.

Это случилось на одной из репетиций буднично и без скандала. Мы о чем-то поспорили и я поставил ультиматум, что всем нам нужно раз и навсегда определиться, хотим ли мы заниматься музыкой или торговать крепежом.

Может быть, Антон ушел от нас еще раньше, даже до выступления в “Отражении”. В тот день он просто огласил свое решение. Молча он собрал вещи и покинул нас с гитарной сумкой и шмотком проводов  в руке.

Мы ждали, что он вернется, но он не вернулся. Возможно, он ждал, что мы позвоним, но мы не позвонили.

Вместо него мы нашли другого бас-гитариста, Алексея Яшкова, даже более техничного, чем сам Антон. Но, сейчас я это понимаю, человек-метроном не смог заменить чего-то, что приносил с собой на репетиции Антон. Многие не слышат бас-гитару в окончательной аранжировке и думают, что это второстепенный инструмент на фоне соло-гитары или ударных. Но в те дни, когда я пытался подстроиться под резкий, как каменные ступени, ритм Яшкова, особая теплота и плавность Антоновых басов стали для меня очевидны. Они были моим фундаментом. Моим тылом. Они брали под руку и вели за собой. Звуки ложились ровно и плотно — так снежные бараны сегодня укрывали крыши вновь приехавших автомобилей.

С его уходом я стал лидером группы окончательно, но выжидательные взгляды и хлопоты в конце концов сломали мой собственный метроном. Я перестал играть, и некоторое время пытался сосредоточиться на вокале, но и вокал был ни к черту.

Эта гитара… Смотреть на нее также больно, как в глаза своего отца на могильном памятнике. Это возвращает тебя к мыслям о том, что безвозвратно потеряно. Нужны ли нам эти мысли?

Антон смотрел на меня, покачивая ногой.

— Почему ничего не получилось? — спросил он.

— Я каждый день задаю себе этот вопрос.

Мы помолчали.

— А ты играешь еще? — спросил я.

Он кивнул:

— Так, балуюсь дома. Сейчас, знаешь, такие штуки есть на компьютере, можно с “Металликой” вместо Клиффа Бёртона играть. Ну это так. Редко. Я у детишек веду музыкальные кружки. Приношу бас-гитару. Детишкам нравится бас-гитара, только у них слабые пальцы. Они ее как тетиву лука — бэээмм.  А так мы клавишными в основном занимаемся.

— А вообще, скажу тебе, — начал я, глядя на свои стоптанные сапоги. — Не потому что Новый год. И не потому, что давно не виделись. Без тебя “Слэнг” не мог существовать. И дело не только в бас-гитаристе, а в том… Это я потом осознал. Ты был нашей точкой отсчета. Без твоего одобрения или неодобрения меня как творческой единицы не существовало. Я, наверное, эмоциональный паразит. У меня не было и нет самооценки. Я ориентировался на тебя. Я был твоим инструментом. Ты думал, что я играю, а играл ты. Чёрт, когда ты ушел, возник такой дефицит… Меня как будто…

Я не мог подобрать слов и замолчал. Посмотрел на Антона — он тоже глядел куда-то в сторону, где за окном над стоянкой зажигалось ленивое небо.

— И ты играл как-то по-особенному, это я тоже потом понял, — продолжил я. — У тебя был свой стиль.

— Нет, — сказал Антон. — Насчет первого я с тобой соглашусь, меня всегда тянуло в репетиторство, но насчет стиля… Да не было его. Был просто больший, чем у тебя, опыт. А ты ревновал. Тебе непременно нужно было стать лучше. А зачем? Я занимался музыкой с семи лет, почти всю сознательную жизнь, но выше я бы уже не забрался. А то, что ты принимал за свой стиль, было лишь тем, что ты не слышал в исполнении других. Вот у тебя… Я не скажу, что у тебя был свой почерк, но ты шел к этому семимильными шагами. И я думал, что ты это понимаешь.

Он вдруг встал и подошел вплотную к окну, уперевшись в него лбом.

— Ты же никому глотка воздуха не оставлял, — продолжил он глухо. — Тебе важно было всех взять за горло. Здесь и сейчас… Да, я понимаю. Я гляжу на своих учеников, и некоторые, вихрастые, напоминают тебя. И я знаю, что должен оставить им пространство для проб и ошибок. Пространство для хамства учителю. Теперь я это знаю. А тогда мне казалось, что ты взрослый человек и сам понимаешь некоторые вещи. Но твоя одаренность хлестала через край и никто не чувствовал себя спокойно, пока ты рядом. Ты замечал это? Сомневаюсь. Ты, наверное, думал, какого черта эти лентяи не хотят выкладываться на сто процентов. Яшков, этот чемпион нотного стана, с ума сходил, когда ты приносил новый рифф, три аккорда, три аккорда, я тебе сыграю гордо… И какие три аккорда. Он мечет со скоростью 250 ударов  в минуту, а ты играешь три квинты, и все слушают тебя. Его это выводило. Ты знал?

— Догадывался.

Антон продолжил:

— Я понимал, что честнее было бы сказать тебе, кто у нас был талантом… Надо было тогда так поступить. А разве я не говорил? Я говорил. Просто надо было соблюдать меру. Я боялся, что ты окончательно съедешь. В тебя словно демон вселился. Ты же вообще границ не видел.

— Я виноват, — сказал я. — Это просто эгоизм.

— Да не эгоизм! — вспылил Антон. — Не эгоизм это. Ты открыл в себе способность и не мог ей владеть. Это объективная реальность. Нам нужно было с этим считаться. И мне, и тебе. А мы не умели.

— Но все-таки, — сказал я, — насчет стиля ты зря. Был он. Я не знаю, как это доказать.  Сотни раз я убеждал себя, что ты и есть тот самый тапёр, которым себя считал. Но убедить так и не смог.

Антон отпрянул от окна и на стекле остался отпечаток его разгоряченного лба. Лицо его было красным.

— Слушай, жарища тут у тебя. Пошли на улицу, — предложил он.

Мы спустились по крутой лестнице. Небо уже стало сиреневым, и светящихся окон поубавилось. Снег окончательно прекратился, и лишь заблудшая белая соринка спорхнула откуда-то нам под ноги.

— Ну как ты завязал-то? — спросил Антон, глядя на меня искоса. — А главное, зачем?

— Да как… Само как-то отпало. Как бородавка.

Вопрос “зачем” я задавал себе часто. Но я не принимал решения бросать музыку, поэтому и не мог его объяснить. Мы просто оказались по разные стороны вагонного стекла, а потом поезд уехал.

После смерти отца мать уделяла повышенное внимание моим анкетным данным, опасаясь, что я не окажусь достойным наследником профессора университета. Мои учебные успехи вынудили ее выполнить свою часть договора и разрешить занятия музыкой, но она не упускала шанса доказать мне ничтожность моих устремлений. Громкие звуки ее нервировали.

Мать переживала за меня. Она считала себя обязанной сделать из меня человека, которым бы гордился мой покойный отец. Ее мало заботил тот факт, что отец, человек широких взглядов, возможно, был бы не против моих попыток набить свои шишки. Я думаю, отец бы меня поддержал.

Когда ушел Антон, вступило в силу наложенное на меня проклятье. Я перестал слышать, что играю. Я утратил ощущение новизны звуков. Я стал превращаться в механическое пианино, которое со все большим пафосом выжимает соки из просроченных мелодий. Мы с Яшковым нашпиговывали старые гармонии новыми нотами, но это не делало музыку новой. Мы топтались на месте.

А потом, на радость матери, я нашел свою первую серьезную работу в газете, и она до некоторой степени меня захватила, позволив приобщиться к радостям потребительского десятилетия. Я снял квартиру, купил машину, обзавелся какими-то вещами и красивой, глупой девушкой. Я обнаружил себя в новом качестве востребованного молодого человека. Ореол несостоявшейся и слегка трагической почти-рок-почти-звезды я эксплуатировал безжалостно. От музыки меня тошнило. Лет через пять я начал снова что-то слушать и что-то прикидывать в голове, но дело не пошло дальше набросков. Я раздувался от презрения, когда слышал на пешеходной улице выступление подъездных гитаристов на фоне брошенной на землю кепки для монет. Но сам я не мог играть даже так.

 

Глава 6

Мы стояли около закрытых ворот и смотрели на пустую улицу. Друг за другом проехало два такси.

Антон сказал:

— Знаешь, у нас не было шанса. Я видел тут Просина — годы глупость не берут. Все такой же живчик. Все так же на пороге успеха. Предложил мне принести демо-запись. На что он живет? Понятия не имею. Но живет же. И получше нас с тобой. Прав ты был насчет него. Тупиковый вариант.

Я промолчал.

— Да и нет в этой стране музыкальной индустрии, — продолжал Антон. — Нет лесенки, по которой можно взойти на Олимп. Послушай, что играет “Наше радио” — либо отставники советской эпохи допевают песни о борьбе с несуществующим режимом, либо кривляется молодежь. Где та молодая шпана? Её нет. Нет. Я к себе необъективен, но до такого уровня мы бы не опустились.

— Мы проигравшие, — сказал я. — Не нам судить.

— Иногда кажется, что у нас просто не было своего слушателя, — Антон не обратил внимания на мою реплику. — То, что мы хотели сказать, сейчас говорят в бардовской песне, в блатной, говорят рэперы. А рок-музыка умерла. Несколько позже, чем должна была, но… Как сказал Шахрин, ее можно только исполнять, но уже нельзя сочинять. Она ушла с 20 веком. Мы с тобой родились не тогда, и не там.

— Антонха, — сказал я. — Бог с ними, со всеми. Мы ведь не начинали с бизнес-плана. Нам просто нравился дребезг гитар. И пока мы не задумались о том, как сподручнее продаться, у нас все получалось. Нет?

— Да. Но все-таки, чтобы этим заниматься, нужно и продаваться.

Раззуделся телефон и я полез во внутренний карман куртки. Звонил пьяный вдрызг Егорыч, молодцевато приказав мне дежурить до восьми ноль-ноль, когда придет смена.

— У напарника дочь с мужем из Владивостока приехали, — пояснил я. — Вообще-то мы вдвоем дежурим.

— Понятно.

Антон спросил про Элис.

Элис? Звонил ей сегодня. Она замужем, тоже преподает. Что преподает? Не знаю. Литературу, наверное.

Элис остается для меня загадкой, по крайней мере, наш разрыв не понятен мне до сих пор. “Почему?”, — спрашивал я. — “Объясни в двух словах”. Она отвечала: “Я тебе в четырех объясню: я тебя не люблю”. Но это было неправдой, или, вернее, не полной правдой. Я знал это. Чувствовал. И для чего она врала?

— Она просто отпустила тебя, — сказал Антон.

— Отпустила?

— Да, отпустила.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю. Она тихая. Домашняя. Она не вписывалась в твою жизнь. Ты норовил съехать с катушек, а она, наверное, мечтала выйти замуж. Да и любил ли ты ее? Кто тебе тогда был нужен?

“Ведь я не умел любить, но я так хотел быть любимым”, — вспомнил я строчку из песни. Но вслух сказал:

— Не знаю. Любовь — это ведь не черное и белое. Это я тоже потом понял. Есть еще много оттенков. Поэтому да, я ее любил. И сейчас люблю. Но, возможно, ты прав — это не та любовь, которой ей хотелось.

— Совсем не та. Вы как брат и сестра были. Вам бы на этом и остановиться.

Мы поднялись обратно в будку, вскипятили желтый чайник и заварили дешевый егорычевский чай, которым он травился в свою смену. Мы сидели на диване, отхлебывая горчащий кипяток сожженными губами. В голову лезла всякая ерунда.

Я поставил стакан на ручку дивана, пересел на табурет и аккуратно, страшась уронить, взял на руки гитару. Она легла на колени кошкой, привычно обхватив бедро. Я провел по грифу. Хорошо она звучала, дерзко.

— Дай-ка медиатор, — попросил я.

Антон поспешно встал и полез рукой в карман джинсов. Не в один из тех обычных карманов, куда кладут сотовые телефоны, а в маленький кармашек под ремнем, о существовании которого знают преимущественно гитаристы.

— Вот черт…- сказал он. — Наська джинсы стирала. Кажись, выложила. Всегда таскал два-три с собой. Да ладно, так попробуй. Ну хоть боем.

— Так — не то. Ладно. Не судьба.

— Надо было еще усилок притащить, — досадовал Антон. — И медиатор. Всегда таскал. Да бог с ним. Давай, попробуй.

— Не, Антоха. У меня всегда так. Если не идет что-то — упорствовать бесполезно.

Я отставил гитару.

Наступило утро, и киоск залило бежевым светом. С ним пришло осоловение. Прозрачное утро первого января всегда делает гирлянды блеклыми, а шампанское — прошлогодним, но у нас все равно нет ни того, ни другого. Нам нечего терять. .

Сегодня утро притащило с собой что-то еще, не имеющее срока годности и устойчивое к бою курантов. Ранний свет, который всегда нагонял болезненную сонливость, был простодушен и прям, напоминая мне свет, который я видел когда-то в проеме гаражных ворот, приоткрытых в первый, годный для репетиции, день весны. Этот свет зажигал во мне скрытые люминофоры и погружал в приятное бездействие, которое на поверку оказывалось пиком активности, скрытой от посторонних глаз ленивой позой.

Сколько времени я копил яд аргументов, и вот сейчас, когда настала пора разбудить свои железы и выпустить яд, он  вдруг превратился в воду, а вода — в свет, бьющий через грязное окно стояночной будки.

Вернулась Настя с зарядом новостей. Я отпер ворота, оставив шлагбаум закрытым. Скоро придут первые клиенты, которым посчастливилось работать 1 января, либо же не придут.

Настя оживленно рассказывала о Филимоновой и ее удивительном муже, летчике, служившем в Сирии. Настоящий герой. О нем была передача по телевизору. Им так гордятся.

Мы слушали, допивая чай, и думали о тех временах, когда тоже хотели быть героями, но, в отличие от удивительного мужа Филимоновой, оказались людьми не той породы, за что он был бы вправе относиться к нам с презрением.

Завибрировала лестница, а с ней дрогнул стакан чая на столе. Я глянул в окно. Какая-то дама поднималась к нам, замерев на полдороги. Я приоткрыл окошко:

— Вы машину забирать?

— Нет, — в голосе появилась растерянность. — Я спросить…

Дама поднялась на три ступеньки и я разглядел лицо.

Я бросился и открыл дверь. В распахнутый проем вошел сначала воздух, смешанный с паром, а затем вошла Элис. Она располнела и лицо ее стало как будто проще, но знакомые черты проступили вместе с застенчивой улыбкой. Образ у меня в голове и живая Элис некоторое время присматривались друг к другу, как собаки, прежде чем окончательно признать своих.

Она вошла чуть боком, нащупывая твердь.

— Я не помешала?

“Нееет”, — загудели мы одновременно.

Я сдержал какой-то глупый порыв. Принял из рук Элис сумку. Помог раздеться. Антон освободил кресло.

Я давно знал, что скажу ей, если увижу еще раз. Но слова оказались просроченными, и голову заполнил вызывающий вакуум. Одни слова стали фальшивыми, другие звучали слишком формально. “Я рад тебя видеть. Я страшно рад”. Это слишком просто, чтобы описать пустоту с пятнадцатилетней выдержкой.

Положение спасла Настя, которая рассказала Элис о нас, а нам — об Элис, а затем плавно увела разговор в плоскости, которые не обязывали нас ежесекундно вспоминать прошлое.

Элис… В ней было все то же удивительное достоинство человека, который мог, в отличие от нас всех, признать талант кого-то другого. Был ли я с ней, как с женщиной, или нуждался лишь в той объективности, которую она получила от рождения? Элис на три года младше меня. Но я ее младший брат. Нервный, всклокоченный, злой мальчуган, с которым нужно столько терпения.

— Ну чего ты опять пригорюнился? — спросила Настя, тормоша меня за плечо. — Он все время такой. Глаза на мокром месте.

— Да нет, — я слабо улыбнулся. — Просто сижу вот и думаю, что много раз представлял, как мы соберемся именно таким составом… Только я представлял не сторожку, а загородный дом. И что будем сидеть, говорить… И не будем торопиться.

— Мы и не торопимся, — сказал Антон.

Элис вдруг спохватилась и начала ворошить кучу сваленных на диван курток. Почему-то я вспомнил ее старый сотовый телефон, к которому всегда ревновал. У нее было немного знакомых, и может быть, поэтому она не разбрасывалась ими. На звонки она отвечала с той внимательностью, которая, казалось, должна быть адресована только мне. Было предчувствие, что один из таких звонков оборвет наши отношения, но их оборвало что-то другое.

Элис вытащила из кармана свернутый пополам конверт и протянула мне, шмыгнув носом:

— У меня нет подарка, поэтому вот… вместо.

Я взял конверт. Он был легким и пустым. Я заглянул внутрь и сначала не увидел ничего, кроме рыжеватого волоса Элис, который и принял за подарок.

И лишь потом в углу конверта обнаружил нечто другое, давно потерянное, забытое и списанное подчистую. Красный медиатор Alice Pick толщиной 0,71 мм. Золоченые буквы. Идеальная форма. Я уже не помню, ассоциировал ли я его название с именем самой Элис, но точно помню, как хватился его на репетиции.

— Нашелся под диваном, — сообщила Элис.

Свидетель наших с ней дней. Выскользнул, наверное, из потайного кармана джинс. Эвакуировался. Понимал бесперспективность происходящего. Я не успел пустить его в дело, не стер золотые буквы вспотевшими пальцами. Совсем новый медиатор. Алая капля.

Антон встал. Он взял крепкой рукой гитару и протянул мне:

— Ну что, любитель знаков судьбы. Кажется, теперь она на твоей стороне?

Я сел на табурет и принял гитару из его рук.

Четвертая струна. Пятый лад. Соль. Почему-то всегда любил ноту соль. Ей не повезло стать такой известной, как ля, до или си. Соль звучит шершаво и тоскливо. Соль не боится тоски.

Без усилителя звук электрогитары резкий и пронзительный, как окрик. Пальцы скрипят по струнам. Медиатор скользит вверх-вниз. Ноют подушечки пальцев.

— Элис, — сказал я. — Ты еще поешь?

— Давно не пробовала, — ответила она.

— Вот и я тоже. Попробуем?

Добавить комментарий