Мизантроп

Вокруг Инны — кружок сочувствующих. Они расселись на диванчике возле входа этаким комом в горле банковского офиса. До открытия еще 15 минут. Я бы хотел пройти мимо, но меня втягивают в круг озабоченные и возбужденные взгляды. У меня нет ни любопытства, ни сочувствия к Инне, но почти против воли включается программа, вынуждающая множить сочувственные гримасы и поддакивать.

Что случилось, что случилось… Инну-таки лишили прав несмотря на все ее хитрые маневры, недешевого адвоката и некого козыря в рукаве. Она все так славно придумала, и когда полиция ехала за ней, пьяненькой, по дворам, она ловко перебралась на пассажирское сиденье и заявила, что за рулем был «кто-то из коллег, не помню кто». Эту историю мы слышали неоднократно.

И менты, когда брали Инну, допустили какую-то ошибку в процедуре, за что и уцепилась наша девочка вместе со своим адвокатом, насобиравшим еще с полдюжины нарушений в действиях сотрудников. И все-таки гнилой некомпетентный суд лишил Инночку прав. Лишил нахально, не учитывая ни дух закона, ни букву.

Попав в гущу сочувствующих, я неистово киваю и соглашаюсь с восклицаниями. Система прогнила. Судьи ни во что не вникают. Сотрудники всегда правы. Инночка никогда не отрицала своей вины как таковой, но исходила из пословицы «не пойман, не вор», расценивая происходящее как забавную игру в кошки-мышки. Теперь же кто-то очень поспешный и некомпетентный грубо нарушил правила ее игры. Инночка негодовала.

Для нее потеря прав была болезненной, я знал это. Главный менеджер по работе с корпоративными клиентами, она была из тех банковских волков, кого кормят ноги и зазывная внешность. Она моталась по офисам клиентов и ее заработок был примерно пропорционален пробегу автомобиля.

Нет, ничего совсем уж грустного не случилось. У банка есть служебный транспорт, но его, конечно, придется делить с другими сотрудниками и подстраиваться. Инна может оплачивать такси из своего кармана — чего не сделаешь ради годами наработанной клиентской базы? Сложнее с детьми, посещающими удаленные от дома школы и секции, да еще родителями из области. Но так или иначе полтора года Инне придется терпеть и выкручиваться. Скорее всего, она потеряет часть дохода.

Я киваю, но мне не жаль ее. Не жаль даже не потому, что она сама виновата (и поэтому тоже), просто я не люблю Инну и где-то в глубине души злорадствую. Будь она трижды правой, я бы вряд ли испытал к ней сочувствие, хотя причины антипатии для меня не вполне понятны. Не мое дело судить людей, поэтому я стараюсь никак не проявлять своего истинного отношения, но сочувствие как таковое рождается, наверное, из особой приязни к человеку, к людям. Приязни, которой нет.

В обед Валя из отдела кадров организует сбор средств в пользу еще одного сотрудника, Николая Георгиевича, бывшего руководителя кредитного отдела (не так давно его разжаловали до простого администратора, что, видимо, и вызвало обострение язвы). Валя объясняет нам, сколько он недополучит из-за особенностей нового КЗоТа в связи с затяжным больничным. Я отсчитываю 300 рублей, но на словах про возможное прободение, добавляю еще 200.

Максим — коллега, с которым мы делим кабинет —ограничивается сотней. Валя, тертый переговорщик, с легкой иронией произносит что-то насчет его щедрости, на что Максим отвечает уже почти зло. Нет денег. Дал, сколько мог.

Я думаю, Максим честнее меня, потому что я, по совести, не дал бы ничего. Вся эта клоунада со сбором денег по любому поводу, которая началась после какого-то особо душевного бизнес-тренинга, мне отвратительна. Я не уверен, что собранная подачка будет приятна и самому Николаю Георгиевичу, но отказаться не могу. Игнорируя командный психоз, легко стать изгоем.

Нет, не то говорю. И Максим ничуть не честнее —у него в самом деле нет денег, сигареты стреляет. Просто люди мне неприятны, вот и причина. Люди, как вид, не вызывают во мне никаких теплых чувств. Я мизантроп. Хорошо замаскировавшийся убежденный мизантроп.

Николай Георгиевич, между нами, поплатился за дело. Он из людей, что умеют себя подать. Хорошо одеваются и никогда не допускают сомнений в голосе. Держатся сухо и высокомерно. Иногда манипулируют с помощью тщательно взвешенной похвалы. Очень любят рассказывать о внезапных успехах отдела, которые случились аккурат после их прихода на должность. Создают иллюзию, что начальство ими довольно сверх всяких мер. Что все успехи достигнуты наперекор тунеядцам-сотрудникам.

Как-то один из партнеров нашего банка на переговорах спросил Николая Георгиевича вполне невинно: «Вы профессиональный экономист?», и тот не колебался: «Да». Николай Георгиевич не был профессиональным экономистом ни по образованию, ни по образу мысли, и все последовавшие сложные вопросы умело отразил такой смутной риторикой, что в самом деле сошел за доктора экономических наук.

Такие особи жизнеспособны в хорошие времена, но едва колыхнулись индексы и задрожали котировки, как обман Николая Георгиевича стал слишком накладен. Его понизили в должности, он заболел. Нужно быть христианином и не кидать камнем в упавшего. Я не кидаю. Мне не жалко 500 рублей. Возьмите, я больше дам. Но нет у меня подлинного чувства, которое оправдало бы эту подачку . Моральный поступок из-под палки аморален.

Если бы не Валя, заслоняющая дверной проем, я бы предпочел не давать. Так был бы честнее. Еще я убежден, что Валя также не чувствует ничего, а ее самостийное рвение объясняется желанием еще разок изложить историю болезни Николая Георгиевича со всеми медицинскими подробностями. Заставить окружающих открыть рты. Спровоцировать ту особую приязнь к Николая Георгиевичу, которая в остальных случаях приходит к человеку после смерти и один раз — на поминках.

За что я не люблю людей? За что я не люблю Инну? Предприимчивая красивая особа, мать двоих детей и оплот семьи (муж — бизнесмен средней удачливости). Она играет по тем правилам, которые ей установили, и если уж хотите моего взвешенного мнения, то Инна совсем не плохой человек. Трудоголик. Дает заработать своим. Она не законченная бизнес-леди и вполне искренне интересуется своими детьми — может принять их звонок в разгар важного совещания, прикрыв телефон ладонью. Она жестковата в разговоре и поступках, но не мстительна и почти всегда рационально-справедлива. С ней можно иметь дело, с этой Инной. Ко мне она относится с деловитой прохладностью, вспоминая в основном, когда ей что-нибудь нужно, но для нашей среды это не бог весть какой грех.

У нас злой офис. Это вполне объяснимо. У нас тут работающие локтями провинциалы, каждый с оригинальной мечтой выбиться в большие люди и удивить свой городок N эмской губернии. У нас тут более вальяжные коренные москвичи, подспудно считающие, что имеют на что-то больше прав. Настороженность друг другу запрограммирована жесткой конкуренцией, планами, графиками и показателями.

Может быть, я просто продукт своей среды? Но в своей неприязненности к людям я перевыполнил корпоративную норму. Напряженность наших провинциалов не укоренена в них — это, скорее, реакция на обстановку, в которой они вынуждены выживать. Я допускаю, что многие из них ныряют в наш коллектив, зажав нос, чтобы с достоинством пережить эти девять часов и вернуться домой привычными, любящими, веселыми людьми. Моя же нелюбовь к людям простирается гораздо дальше офиса.

Не подумайте, что я горжусь своей позицией и упиваюсь самопровозглашенной мизантропией. Если бы это было так, я бы выставил ее напоказ. Но я панически боюсь, что кто-то заметит и мучаюсь, когда кто-то замечает. Я мучаюсь своей мизантропией, необходимостью ее скрывать и собственной паскудностью…

Однажды случайно услышал разговор клиента с одной из наших сотрудниц, Олесей. Клиент искал меня, но не помнил имени. Он описал меня так: «Ну такой… Светлый… Лицо такое… Ну злое…» Я как раз подходил сзади, еще не совсем понимая, что говорят обо мне, когда Олеся с безмятежной улыбкой оказала на меня открытой ладонью, как стюардесса с плаката. «А вот он как раз». Секундная неловкость и только.

Нет, я не считал себя злым. Может быть, у нас жесткая среда, но выставлять напоказ свое нутро не принято, и с виду мы все милые люди. Особенно, когда нам что-нибудь нужно.

Отмывая руки в туалете, я украдкой вглядывался в свое лицо (иногда смотреть себе в лицо тяжело, словно отражение тебя осуждает за любопытство). Белокурые волосы и немного детские губы… И улыбка — не улыбка, а бельевая веревка на складочках щек, под ней — клавиатура ровных зубов. Я не видел в своем лице ничего злого, никаких впалых щек или выдающего носа. В детстве раздражала другая крайность, когда меня называли сладким, ангельским, а иногда — девчонкой.

Как этот господин, видевший меня с полчаса, мог разглядеть во мне то, что я сам открывал с большим трудом? Позже я понял, что виновато не лицо, как таковое, а скользящие по нему выражения. Я стал следить за мимикой и бельевая веревка моей улыбка ползла все шире и шире.

Неприязнь к людям… Это чувство проросло во мне незаметно, как дерево. Оно пустило во мне корни еще до того, как я сумел его распознать. Оно росло в теплице моей внешней деликатности, защищенное от наблюдателей и критиков. Теперь моя теплица трещит по швам.

Пытаюсь ли я бороться? Пытаюсь. Жить с таким рюкзаком за плечами тревожно. Эта неприязненность к людям, конкретным людям, вспыхивает очагами и сжигает меня изнутри. Это затяжное тление опасно.

Часто кажется, что вот-вот меня раскроют. Выведут на чистую воду. Назовут паскудой. Вы уже начали, не так ли? Это моя вина — слишком много откровенности.

Конечно, я борюсь. Я без труда убеждаю себя, что люди вокруг — это просто люди, со всеми их достоинствами и недостатками. Это убеждение дается мне легко. Я также убеждаю себя, что глупо цепляться за мелочи, вроде праведной злости на суды со стороны Инны. Наивно вестись на все эти пустяки, тем более, я не идеален сам. Любой, занявший мою позицию, получит полное право не любить меня также, как не люблю его я.

Такие аутотренинги случаются со мной теперь почти ежедневно и дают прожить еще один день, порхая по этажам, отвешивая кому надо комплименты и принимая участия в судьбе тех, кто в этом нуждается. Иногда мне любопытна механичность, с которой мне дается добродетель, добродетель лунатика, которого ведет по жизни укоренившая привычка.

Тяжело живется банковскому работнику, чья парафиновая маска перестала быть его настоящим лицом. Воск отошел от кожи, зазор наполнился гноем сомнений. Сомнения множат сомнения. Гармония кончилась, парафин оплыл. Я перестал быть цельным, расслоился. В моей душе выпал нерастворимый осадок, который уже нельзя игнорировать.

Мы прервемся на минуту, потому что пришел клиент. А, впрочем, он представляет собой отличный образчик того, о чем я говорю.

Александр Васильевич, местный князек. Неплохой пиджак, джинсы, два мобильника и барсетка. Разложил это хозяйство у меня на столе — валяй, я же клерк, вам чай или кофе? — а теперь еще вынул невзначай пачку денег. Нет, не пачку, а такой крепенький рулончик, перетянутый розовой резинкой. Тугой рулончик — тысяч на 150.

Говорит по телефону — заслушаешься. Хозяин. Он устал и снисходит до объяснений того, что элементарно. Он сдерживает себя, потому что в ответе за всех, кого приручил. Этим балбесам нужно все растолковывать. А, у нас еще ремонт в квартире… Ага, давай-давай, мне тоже интересно про кафель. Как, не итальянский? Беда…

Наговорился по одному телефону, заодно по второму (второй, видимо, для личных бесед, тут ласковость голоса чередуется с отрывистыми фразами, намекающими, что папа занят). Теперь он заговорил со мной. Очень быстро свернул на общую ситуацию в экономике. Я не спрашивал, но ему хочется. Глубокое понимание ситуации так и брызжет из него. Министра он называет Коля Семаков. «Коля Семаков еще в декабре сказал… Я Коле говорю… Да (отмахивается)… Ничего не будет… Да ничего не будет… (улыбается снисходительно)»

А он, оказывается, еще и антрепренер. «Когда в Волгоград приезжал Миша Жванецкий…» Ух, до чего же ты востребованный. Ты прямо и тут, и там, и здесь, и даже в Волгограде…

В такие моменты я вынужден себя одергивать. Сидит этакое маленькое чмо в банке, клерк с непонятными амбициями, и трусливо думает про клиентов всякую дрянь. Ну да, сижу. Могу не думать. Но ситуации это не меняет. Если предположить, что мы лишь зеркала, отражающие реальность, то еще неизвестно, чье зеркало кривее. Мы до такой степени погрязли в лицемерии, что принимаем дрожащие миражи за города.

Моей сдержанности надолго не хватит. Я это знаю. Я не планирую никакого демарша и не стремлюсь к какой-нибудь одиозной позиции, вроде радикальной честности, но мысли — они меня не оставляют. Они как гнус, от которого можно отмахнуться лишь ненадолго. Что мне делать с этим гнусом?

Вы посмотрите на этого короля жизни спокойно и трезво, без зависти и предубеждений. Вы ему верите? Вы им восхищаетесь? Ладно, сбавим пафос — вы чувствуете к нему какую-то особую приязнь, которая могла бы сделать его ваши другом? Бескорыстно, без оглядки на его капитал и связи?

Я когда-то верил. Верил, восхищался, завидовал, заводил знакомства, втирался в доверие. И что там, внутри? Да ничего особенного. Больше фейерверков, чем огня. А по сути простатит, избыточный вес, любовь к мясу, коттедж с забором, дочь в Канаде. Упование на личные знакомства. Осознание своей возвышенности над плебсом — не озвученное, но осязаемое. А еще жена, серый кардинал семейного бюджета, время от времени смазывающая лестью свой станок по производству дензнаков. Лесть так убога, что я бы не поверил. А он кушает, причмокивая. Это у них такая игра, устраивающая всех. Что там еще? Бесконечные разговоры о себе, о кафельной плитке, о святых местах, которые посетил, о Боге. Но даже говоря о Боге, он неизменно говорит только о себе.

Но ведь признай, гармоничная личность. Гармоничная. В контексте нашего времени. Признаю — он вписался. Я не знаю, натянул ли он на себя маску или он от природы такой «Коля-Миша», но он вписался. Он смел, решителен, по-своему человечен. Он шурину-неудачнику построил коттедж — поменьше своего, конечно, где-то на задах, но все же. Он соучредитель какого-то там фонда. Нет, он точно вписался, а завидовать ему нехорошо.

Вот и не завидуй. А заодно полюби его. Взвесь всю сумму его положительных качеств, прости ему слабости, прости ему сальный блеск кожи, фурункул на шее, его вечный поиск зрителя для маленького театра имени самого себя, прости ему несмолкающий телефон, его серьезных знакомых, его коттедж с трехметровым забором. Прости даже мелочность, которая охватила его внезапно на пункте про банковскую комиссию, ту мелочность, которая вдруг превращает короля в еще одного нервного господина, который попал в зависимость от того, что сам нажил.

Нет, если вы спрашиваете мой разум, то я готов вознести эту личность на пьедестал и отнестись к ней с известной долей симпатии. Раньше я именно так и делал, стараясь не замечать того, что не вписывается в общую картину. Я усердно стремился понять его и еще сотни человек, найти в них искру, огонь, почувствовать их тепло. Поверить, что это — настоящее.

И мне часто казалось, что находил и верил. Иногда заблуждение длилось месяцами, иногда не выдерживало и часа. Я искал, но так и не нашел.

Что есть люди, окружающие меня? Я смотрю на них пристальней, чем кажется им самим, и вижу что-то очень простое, по-человечески понятное и слишком убогое. Я вижу прекрасные маски, которые спадают при звуке хлопушки. Если хотите проверить человека на искренность — скажите ему что-нибудь неформатное, неожиданное, сделайте какую-нибудь честную, но дурную выходку и оно польется…

Мне скучно с людьми. Они говорят о новых машинах, ремонтах, недвижимости, курсах валют и, конечно, политике. Я прекрасно понимаю их язык и владею им в совершенстве, но все чаще я не участвую в разговоре, потому что говорит моя кукла. Она кивает, улыбается и вовремя вставляет неглупые ремарки, но я нахожусь как бы в стороне и смотрю на куклу с некоторым любопытством. Она уже почти автономна. Мне нравятся такие разговоры: они не требуют от куклы слишком больших усилий.

Нужно принимать правила игры. Я так думаю. Нужно принимать. Любовь по бартеру — вот так. Я тебя, ты меня. Сегодня нет безусловной приязни, сегодня она лишь способ вписаться в систему. Немыслимо, чтобы ты не отплатил человеку тем же сортом душевности и некоторого количества услуг, что когда-то оказали тебе. Мы достаточно скрупулезны в подсчете того, достаточно ли нас любят окружающие, и при случае регулируем вентили душевности, чтобы поддерживать баланс на прежнем уровне. Наша любовь стала двоичной. Мы тянемся к теплу и бежим от холода. Есть в этом что-то вегетативное.

Мы не хамим поварам, чтобы они не плюнули нам в суп. Вот и вся наша мораль.

Статус, материально благополучие, положение. За всеми этими погонами, пиджаками и корочками человек размывается. Человек перестает быть чем-то интересным вне его оболочек. Вечером в уютном чреве ресторана «для своих» мы говорим за жизнь с одним фруктом из администрации округа (по комплекции и шелковистости лица — персик), который не представляет собой ничего, кроме своей должности. Должность сделала человека. Должность его заслонила. И он этим вполне доволен. Он просвещает меня о подковерных играх правительства и грядущих выборах с легкой скукой, хотя я его об этом не прошу. Должность требует от него говорить на пониженных тонах, чтобы ты напрягал слух и склонялся у нему, почти кланяясь.

Легче всего не замечать этих глупых мыслей. Снизить чувствительность датчиков. Если человек тебе неприятен, но это неудобно, то он тебе приятен. Ничего сложного. Ты легко поддаешься дрессировке.

Мы гордимся непонятно чем. Один утомленно исповедуется , как он героически бухал в клубе. Как его внесли пьяного в такси. Как кто-то (он?) выпил два литра (чего?). Как кто-то там наблевал за остановку. Ему простительно — в 23 года я тоже чудил. Другой заколебал своими селфи с острова Барбадос. Третий внушил себе, что купленная не по средствам машина вызывает жгучую зависть у всех в офисе и паркует ее на стоянке в соседнем квартале, чтобы не поцарапали. Все эти мелочи, незначительные наблюдения, копятся и вытесняют из меня остатки приязни к человеческому роду. Я не могу назвать причину своей мизантропии — это целый калейдоскоп из битого стекла мелких разочарований.

Мне не нравится равнодушие. Мне не нравится скороспелая дружественность. Чем же мне угодить? Не знаю, но должно быть что-то третье, то, что ускользает от меня уже который год.

Вы уже начали перебирать в мозгу, что же не так с этим странным человеком, правильно? Вы думаете, что злость на весь мир есть реакция и проявление его собственной несостоятельности. Может быть, у меня большие уши или пахнет изо рта. Может быть, я не устроил личную жизнь. Либо кто-то обскакал меня в карьерных делах. Может быть, я импотент. Есть много очевидных вещей, которыми можно каталогизировать меня в разряд тех, кто сам виноват. Определить и отмахнуться. Я не отрицаю — пусть хотя бы в вопросе «кто виноват?» наступит определенность. Осталось выяснить, что делать.

Собственно, все это не так. Внешние приличия соблюдаются мной весьма дотошно. Наружность у меня удачная, рабочая и никогда не мешала мне ни в делах, ни в личной жизни. Я неплохо продвинулся по служебной лестнице, для своего возраста зарабатываю прилично. Меня ценят. Ценят, как хороший моющий пылесос, который никогда не ломается.

С личной жизнью… Тут нужно сказать отдельно. Еще с институтских времен установилось с приятелями что-то вроде негласного соревнования, этакого конкурса «Мисс месяца». За десять с лишним лет мы нисколько не повзрослели. Это уже сродни вредной привычке. Никто не формулировал правила этого конкурса, но мы отчетливо чувствуем их. Модельная внешность, вкус в одежде, состоятельность родителей и умение себя подать всегда были в числе немаловажных критериев. Иногда мы испытываем зависть друг другу, зависть непонятную, ничем в общем-то не подкрепленную, но именно это жгучее желание досадить друг другу снова и снова заводит нас в этот омут. Когда-нибудь, видимо, я уеду в деревню и женюсь на безграмотной селянке.

Один приятель как-то отдалился от нас, а потом как бы нехотя привел свои избранницу, на тот момент уже супругу. В другой день мы бы назвали ее маромойкой. Никто так ее не называл, но что-то скользило в наших взглядах, усмешках и паузах. Больше приятель не появлялся у нас в компании своей рязанской супруги. Он вообще стал редко появляться у нас. Все посчитали его подкаблучником. Иногда я думаю, что он — единственным из нас всех поступил по совести. Я так думаю, но никогда с собой не соглашаюсь.

Мы плыли дальше. Мы обнаруживали себя в саунах и на верандах летних кафе. Позой вполоборота обозначали права на сидящих рядом девиц. Мы сверкали позолоченными браслетами и часами. Открытые воротники рубашек. Свободные жесты. Говорили небрежно о своих машинах и поездках за границу. Рассуждали о винах и коньяках. С неохотой рассказывали о работе — неохота подразумевала некоторую секретность наших миссий. Я банкир, он юрист. Мы большие люди. Мы были всем на зависть, молодые, перспективные, обеспеченные.

Я не обманываюсь. К большей части подобных девиц я испытывал вполне определенную тягу, гораздо более осознанную и прагматичную, чем принято говорить наедине. Я вполне понимал, зачем они мне и зачем я ей. Это был негласный договор взаимного удовлетворения.

В свое оправдание скажу, что по части прагматизма иные девицы дают мне фору, и женщина, как хранитель очага, вообще быстрее мужчин меняет глупую романтичность на вполне земные стремления. Никто не жаловался мне на дефицит любви, пока эта любовь выражалась в осязаемых величинах. Никто не хотел старомодных душещипательных бесед.

Но мне не особенно стыдно признать, что моя мизантропия распространяется даже на тех, с кем я живу и проводу время. Возможно, я стал даже женоненавистником, уступая лишь своей мужской природе. Женщины с мертвой хваткой и четким пониманием целей не влекут меня и даже раздражают. С ними мне пусто, без них — тоже пусто, но по-другому.

Вы можете предположить, что я физически не способен ни любить, ни понимать. Что я ищу новую остроту для своей однообразно-калейдоскопичной жизни. Но, углубляясь в себя, в свои тщательно затертые воспоминания, я нахожу там то, о чем не стал рассказывать своим приятелям в саунах.

* * *

Память возвращает меня на 20 лет назад. Москва уже была быстрой и капризной, она уже отквашивала губы в сторону замкадья, но еще не была перенаселена. Она была более чистой, более древнерусской, росла защитном пузыре Подмосковья и казалась мне лучшим городом на планете.

Августовским утром я иду, задрав голову на высотки, подставив лицо под желтоватое утреннее свечение. Трудно не бежать, трудно делать взрослый вид. От высоток и пустой перспективы проспекта исходит обещание. Я чувствую величие момента. Мне восемь лет, я одет в модный по тем временам джинсовый костюмчик. Он великоват в плечах, отчего я становлюсь более сильным.

Она живет в одной из таких высоток. Я скребусь в дверь без звонка, это мой условный сигнал. Она открывает и торопливо тушит сигарету, разгоняя дым. При мне она старается не курить. Спрашивает что-то, я отвечаю как всегда односложно. В своих фантазиях я разговорчив, как герои фильмов, но когда доходит до дела, не могу вспомнить ни одной толковой фразы: только да, нет и нормально.

В ее квартире с высоченными потолками особый вид беспорядка, который образуют красивые по отдельности, но брошенные в хаос вещи. Массивные стойки с прожекторами, перекинутая через диван бордовая мантия, вспененная тюль в углу, горы разноцветных костюмов, стопки проявленных фотографий и какие-то непонятные мне приспособления, прикрученные к табуретам, лежащие на столах, в старом чемодане; какие-то кольца, стойки, штативы, стекла и множество крепежа. В комнате, отведенной под студию, пусто. Здесь серые, некрашенные стены. Из зашторенных окон прорывается направленный свет, подсвечивающий высокий стул в центре — мое рабочее место.

Она задергивает шторины, на секунду комната погружается во полумрак, но вот уже разгораются софиты, источая ровный жар.

— Давай попробуем в костюме, — говорит она, обмахивая мне лицо напудренной кисточкой.

Я люблю эти моменты приготовления. Она задерживает дыхание, и кисточка скачет по лицу, дразня. Мягкая, словно из пуха, она касается лба, щекочет нос, перескакивает на подбородок и метет по щекам, небрежно и по-свойски. Это щекотно до мурашек. Где-то в затылке появляется приятный озноб, разливается по плечам и заставляет их непроизвольно дергаться. Я внутренне улыбаюсь, сохраняя мужественную, недовольную гримасу.

Потом она отходит, берет свой аппарат. Лицо с исчезающе-тонкими чертами, которых я почти не помню, прячется за темно-радужной линзой огромного объектива. Она сощуривается, затихает. Слышен звук затвора. Она поправляет свет, что-то регулирует у софитов, разворачивает розоватый экран позади меня на тощей стойке.

Бесцеремонно, как куклу, она усаживает меня в нужную позу и говорит: «Смейся».

Моя скованность к этому моменту проходит, я вхожу в образ, старательно смеюсь, и объектив возбужденно кружит вокруг меня. Она азартна в такие мгновения, она боится упустить их, и просит сделать еще, и я смеюсь заново, еще старательней. Мы с ней два заговорщика. Мы ловцы мгновений.

Ее позы угловаты и резки. Она замирает со своими фотоаппаратом, как проволочная статуэтка. Мне больше нравятся фотографии без штатива. Колченогий штатив нас разъединяет, делает происходящее слишком статичным. Штатив официален. Иногда она отставляет его и порхает по комнате, накатывания на меня огромным шаром объектива, приближаясь, отстраняясь. Я вижу моргания диафрагмы в черной заводи стекла.

В ее движениях есть очень различимая, годами выработанная точность. Ничего лишнего. Она припадает к своему аппарату, как снайпер перед выстрелом. У нее сильные руки. Прядь ее прямых волос колеблется, но я знаю, что прямо перед вспышкой даже эта прядь замрет, застынет. Момент перед вспышкой ей нужно пережить, не дыша. Она уходит куда-то в недра своего аппарата и ослепляет меня. От софитов и джинсового костюмчика я обливаюсь потом, но когда она спрашивает меня, не устал ли, не хочу ли пить или есть, я лишь мотаю головой.

Она наряжает меня в костюм пажа. Костюм великоват. Зажав в зубах иголку, другой иглой она делает несколько стежков. Она одергивает костюм, трясет меня, вертит так и сяк, как манекен, иногда ругается — не на меня, в пустоту — но я терплю и жмурюсь. Костюм пажа с бордовым беретом оказывается еще жарче джинсового. Меня фотографируют с огромной тыквой.

Она подписывала свои работы Мелен. Я не помню, откуда она взялась. Наверное, отец нанимал ее фотографировать нас с сестрой, а может быть, она приходила к нам в школу. Как-то моя семья познакомилась с ней. Мама подписала какое-то соглашение, без которого снимки детей не покупают серьезные фирмы. Почему-то Мелен понравилась моей маме (или они знали друг друга прежде?), и она сочла, что ей можно доверить своего сына. Затаив дыхание, я слушал, как мама отвечала по телефону: да, он может сегодня, почему бы и нет. Может быть, она считала, что так я отвлекусь от чтения и компьютера. Или ей импонировало, что внешность ее мальчика сочли модельной.

По ночам я рыдал, крепко сжав подушку. Я не могу объяснить почему, как не могу объяснить многое в тех отношениях. Что-то проходило сквозь меня, обдирая мне внутренности острыми краями. Когда мне будет 16, ей будет уже 35. Это ужасно. 16 лет — это сумасшедше далекий рубеж, это другая жизнь. Я панически боялся, что мне надоест, что я вдруг разложу то, что происходит со мной, на простые спектры, что мне наскучит. Я боялся, что уйдет магия, что мне перестанет хотеться ходить туда, сидеть на высоком стуле и потеть от софитов. Еще я боялся, что мне разонравится велосипед и компьютер, но они оказались более устойчивы во времени.

Я ничего не знал о ней. Я никогда не расспрашивал мать, чтобы не выдать себя неровным словом, тем более я боялся спрашивать саму Мелен. Мы просто встречались раз в неделю, а иногда чаще, и порой мне казалось, что я ей уже не нужен, и она делает это, просто чтобы не обижать меня. Мне все время хотелось сказать, что мне не трудно и я сам рад приходить, но она не давала повода. Признания откалывались до следующего раза.

Иногда она давала мне деньги, мой гонорар. Никаких условий на этот счет не было, я отказывался, тогда она засовывала купюру в нагрудный карман моего костюмчика. Купюра казалась мне очень большой, и это смущало. Гордости не было. Я бы хотел работать бесплатно. Я отдавал деньги маме.

На стенах ее квартиры было много портретов, вроде тех, что она делала со мной. Здесь были строгие старухи, завитые модели, вроде киноактрис и молодые люди в костюмах, много детей — эти почему-то волновали меня больше, и я старался о них не думать. Иногда я замечал следы других людей в квартире, чьи-то наручные часы и зубные щетки в ванной, но это меня не тревожило, потому что не было правдой. Мир, который, как я сейчас понимаю, существовал вокруг нее, меня не задевал, потому что был просто немыслим.

Я убеждал себя, что я — единственная и самая верная ее модель. Она говорила, что найти модель очень сложно. Лицо должны иметь определенные пропорции. Не нужно теряться перед камерой. Нужно быть терпеливым. Я знаю, что превосходил ее ожидания. Мне хотелось сделать что-то сверх того, удивить ее, но инициатива всегда была на ее стороне. Я был комнатной собачкой, которую она укутывала в театральные костюмы и фотографировала в подушках на полу. Звук объектива в тишине был приятен, как дружеский шлепок.

Это длилось лето и начало осени. Потом зарядили дожди, а домашние задания перед концом четверти стали более ответственными. Я не смел напрашиваться, а Мелен, видимо, и так все понимала. А может быть, я был для нее просто одной из моделей, которые приходили и уходили?

Много раз по пути из школы я забредал в ее район, ходил мимо высотки, сидел около подъезда. Если она выйдет, я скажу, что пришел к однокласснику из этого же дома. Эта версия казалась мне очень правдоподобной. Она, конечно, предложит мне чай, как делала всегда. После фотосессии мы всегда подолгу пили чай, и она рассказывала про свои аппараты, диафрагмы и люксометры. Она говорила о золотом сечении, пропорции, о гармонии человеческого тела и том, как свет рисует объем. Иногда она приносила из кладовой альбомы с ее любимыми художниками, мне запомнился только Ван Гог и Моне. Она любила добавлять яркую деталь в композицию, розу или россыпь цветных пуговиц. Она говорила, что ищет идеальный баланс формы и цвета.

Я сидел у ее подъезда и вздрагивал, когда открывалась дверь. Люди проходили безразлично, старухи — подозрительно.

Один раз я решился, поднялся на 12 этаж и позвонил, но никто не открыл.

Так все и закончилось.

* * *

Я встретил ее через много лет, когда был уже в последнем классе школы. Я был старше возраста, который сам наметил для себя рубежом взрослости во времена наших встреч. Может быть, это было мой шанс?

Весной незадолго до выпускного мы с двумя приятелями и парой подружек-одноклассниц возвращались из кафе. Было поздно, шум пролетающих мимо машин стал отчетливым, а свет фонарей рисовал наши тройные тени, похожие на лепестки.

Я узнал ее задолго до того, как увидел лицо. Она стояла, прислонившись к стене закрытого мебельного магазина. Было какое-то ощущение, предчувствие, что это может произойти. Я узнал ее по угловатой выставленной коленке и нервному жесту, с которым она запихнула руки в карманы джинсов. Также она делала и прежде, если ей не нравилось то, что у нас получается. Она прятала руки в карманах и смотрел на меня, ссутулясь, а потом говорила: «Черт с ним…» Мне, выросшему в интеллигентной семье, нравилась естественность, с которой из нее вылетали всякие словечки. «Теперь ништяк», — говорила она.

Я обрадовался, она, скорее, нет. Мне показалось, она была чем-то расстроена. Вряд ли это было связано со мной, и все-таки я ощутил стыд. Иногда мне кажется, что она обиделась на меня еще тогда, ведь я перестал приходить к ней.

Мы поговорили минуту. Говорить было не о чем. Я впервые назвал ее на «ты», не испытав смятения. Тогда, 10 лет назад, я предпочитал не называть ее никак. А вообще ее звали Катя.

— Это кто? — спросили меня одноклассники.

— Подружка мамы моей, — ответил я, не соврав.

Потом она умерла. Я не знаю причины, хотя у меня долго ныло узнать. Но я не стал. Из суеверия или страха или того стеснения, которое живет во мне до сих пор. Почему-то она умерла. Мать сказал: «А помнишь когда-то ты ходил к фотографше? Помнишь? Ну вот, она умерла… Мне сегодня сказали…»

Я никогда не мог определить полярность своих ощущений. Их нельзя было назвать ни положительными, ни отрицательными. Было что-то сильное, электрическое, явственное, что блуждало по мне вихревыми токами. Была большая тайна, было понимание без слов и был другой мир, который обещал мне больше, чем я, восьмилетний, мог вместить.

Когда она умерла, я снова не понял своих ощущений, потому что ужас и облегчение сплелись в тугую нить. Чем дальше ее относило от меня, тем горше становилось чувство, и тем реже я позволял себе ему поддаваться.

Мир Мелен, который обещал так много, обманул свои обещания. Он оказался неклонируемым, не воспроизводимым в обычном, большом мире. То, что оставалось за кулисами, к которым я подошел так близко, так и осталось за кулисами, только теперь они задернулись наглухо.

Она унесла с собой что-то, о чем не успела рассказать, не дав никаких инструкций, намеков, схем. Это было бесцеремонно с ее стороны. Как всегда.

Мелен воспринималась мной со всей непосредственностью, которую я быстро утратил и даже вытравил из себя. Я слышал, что виноваты гормоны и подростковый возраст. Я знаю, что многие скажут — ничего нет, даже кулис. Что все это юношеская влюбленность, не имеющая отношения ко взрослой жизни.

Я могу усомниться в существовании экзопланет или прокариотов, но я не могу сомневаться в том, что чувствовал без посредников, чувствовал без глаз и ушей, напрямую, жестко.

С тех пор я старался найти замену. Я был полон оптимизма, оставив позади мальчуковые фрустации и поллюции, и войдя во взрослую жизнь вечно улыбчивым, энергичным и полным надежд. Я был везде: в клубах, институте, на стажировке, наедине с кем-то и в душной компании, в метро, машине и самолете. Я знал, что вот-вот мне удастся распахнуть кулисы и подставить лицо под теплый свет за ними.

Я обрел известную гармонию, научившись говорить и думать так, как принято было говорить и думать. Я поборол свою стеснительность, перестал теряться с незнакомыми людьми и стал легок и шутлив с женщинами. Все, что было со мной в детстве, стало детской шуткой, забавной подробностью.

Я не хотел больше чувствовать боль. Боль казалась мне синонимом слабости. Я брал свою судьбу под уздцы. Я искал новой формы любви, легкой, яркой, двухсторонней. Я нашел ее в изобилии.

Не знаю, когда и почему все рухнуло. Я усердно искал, пробовал варианты и был доволен собой, я любил людей и люди любили меня. Я работал уже в банке. Я сновал среди клиентов и не ленился сбегать на второй этаж, если требовалось заверить какой-то документ. Я быстро шел в гору.

Но что-то испортилось. Вдруг что-то испортилось. Нет, это случилось не сразу. Поначалу мне казалось, что виновато настроение, погода, какие-то мимолетные обстоятельства.

Потом стало скучно и одиноко. Мне надоела важность бытовых разговоров. Я стал болезненно реагировать на ложную скромность. Я перестал быть заинтересованным слушателем. Иногда — редко — стал задумчив и вял в компаниях без веской причины.

Я встречался с девушкой больше года, и наши эскалирующие отношения должны были дать быстрые всходы. Она становилась все более довольной, я становился все более озадаченным. Ничего не происходило. Я перестал ощущать то, что должен был ощущать. Я вообще перестал ощущать.

Люди в своей массе оказались слишком одинаковы и предсказуемы, чтобы смотреть этот фильм много раз. Впервые подумав о том, как сильно я их не люблю, я испытал почти отчаяние, потому что так быть не должно. Спросите любого — так быть не должно.

Но было именно так. Я обособился от своей внешней оболочки, которая продолжала бегать по этажам, улыбаться и посещать по вечерам многомерные кинотеатры, но где-то внутри я настоящий плавал в физрастворе безразличия ко всему. Я слушал людей и кивал, испытывая невыносимую скуку. Я видел их поступки и осуждал их за мелочность, позерство и преувеличение собственной роли в этом мире.

Меня раздражала примитивная логика моих терзаний. Подросток, не реализовавший свою первую любовь — что здесь оригинального? Разве это повод кого-то ненавидеть? Нет, любовь не может порождать не любовь.

Я искал везде. Я не ограничивал любовь только взаимодействием полов. Меня интересовало все многообразие людских отношений, и я с интересом разглядывал и армейского дембеля, и функционера из администрации и пожилых сотрудниц бухгалтерии. Мне не нужна была любовь в ее сексуальной узости. Я хотел вернуть ощущение кисточки на лице. Ощущение связанности. Ощущение тайны.

Люди простые и даже несчастные стали привлекать меня больше, особенно если я не чувствовал в них озлобления и наигранности. В таких людях больше смысла. Перекидываясь парой фраз с усталой ночной кассиршей, я рождал душе больше надежд, чем от литра коньяка, выпитого со старыми приятелями.

В моем отношении к тем, кого принято называть успешными, наметилось что-то вроде аллергии. Успешные люди, которыми я окружил себя, стали раздражать меня, как английский язык, вычурный, навязчивый и горланящий. Успешные люди были везде, и я был так успешен, что надоел сам себе. Я разлюбил себя, а и это — корень моей мизантропии.

За моей спиной сотни знакомых, когда-то казавшихся верными друзьями и благополучно забытых. Настоящие отвалы человеческих особей, вырытые мной в поисках золотой руды, так и не обнаруженной. Я легко забывал знакомых, друзей, учителей — жизнь научила меня не быть слишком памятливым.

Иногда жизнь давала призрак надежды, какой-нибудь интересный типаж, отеческий взгляд, незлая шутка, сердечное рукопожатие… Но не копайте слишком глубоко — там всегда зарыто разочарование. Люди в своей массе — манипуляторы, позеры и эгоцентристы, и я не смог преодолеть брезгливость даже в отношении одной миловидной, набожной девушки, с которой у нас могло бы что-то быть… Если бы ей не попался подозрительный тип, вроде меня, спутавший набожность с показной назидательностью.

Я пытался получить совет. Сегодня вы можете получить массу советов у людей и поисковых систем. Вам подскажут, где лучше взять участок под коттедж и когда продавать машину. Вас научат разбираться в синусоидах банковских курсов и отличать настоящий мед от засахаренного. Но как только разговор приближался к интересующей меня грани, люди переходили на иностранный язык.

В какой-нибудь Америке человек немедленно бы отдал три месячных зарплаты психоаналитику, и тот бы убедил его в необходимости социализации и рассказал о приемах социальной мимикрии. Нашел бы какой-нибудь ключ в моих снах и разрыл бы мои детские страхи.

Но я, как и все сумасшедшие, не хочу быть излеченным.

* * *

Теперь мне хочется порадовать вас хэппи-эндом. Есть множество вариантов, ну взять хотя бы такой: в банк вошла скромная, застенчивая особа…

Ерунда. Такие особы заходят регулярно, милые, милые создания. На них удобно нанизывать свою мечту, если не увлекаться. Сближаясь, ты невольно видишь все то, что видел уже много раз. Можно не замечать, можно замечать — сути дела не меняет. Ты видишь людей, которые, как и ты сам, стараются быть кем-то другим. Ты видишь людей, которые завернуты в оболочку навязанных им суждений о любви, преданности и Боге, скрывая под ней самые простенькие, человеческие устремления. Установки залпового огня, стреляющие себе под ноги. В конце концов, ты видишь сдельщиков, вроде тебя самого, готовых принять законы игры. Поломавшись, конечно, для приличия.

Иногда я ругаю себя за предвзятость. Я говорю себе: посмотри на ту… Что-то мятежное в ее лице, эти феньки на запястьях, этот рюкзачок, плеер… Сколько ей?… Лет девятнадцать. Ты начинаешь наблюдать за ее ежемесячными визитами для оплаты кредита.

Но проходит пять лет. Она является закрыть кредит. Момент, чтобы подвести черту. Что с ней стало? Она вышла замуж и мятежность смыта с лица. На ней нелепый макияж. Она похудела и выглядит довольной. Она сумела конвертировать свою мятежность в семейное благополучие. Что же тут плохого? Может быть, она счастливее тебя в своем браке, и да, если это так, я завидую ей. Но что-то отстраняет меня, и я стараюсь поскорее с ней расстаться. И она в новой для себя роли не замечает, что наши дружеские отношения заканчиваются совсем не потому, что закончился срок кредита.

Ладно, можно пойти от обратного. Допустим, ко мне в офис приходит человек со стремянкой, мастер по замене вечно барахлящих ламп. Бывалый такой человек, служивший в армии, работавший в какой-нибудь суровой мужской профессии… Такой бывший командир, но не слишком серьезной должности, о котором солдаты до сих пор вспоминают с благодарностью и зовут как-нибудь ласково, Комбат там или Петрович. Этот человек, конечно, прирожденный психолог. Он сразу располагает к себе, и я отвечаю на его ремарки про потолки и проводку, про качество стремянок и все в таком роде. Незаметно разговор углубляется, теплеет, и ты чувствуешь, что этот человек — он как доктор, не зачем перед ним паясничать.

Он и так все видит. Видит твою двойственность, видит конфликт, видит поиск… С высоты своего опыта и стремянки он говорит тебе: «Не можешь найти, потому что замкнулся в оболочке «хорошего успешного». Не можешь найти, потому что сам фальшив. Потому что стремление быть всеядным сделало тебя всеядным. Ты хотел ужиться со всеми, вписаться во всё. Ты запретил себе различать. Жрешь фальшь ложками. Не видишь людей, потому что страшно. Потому что стоит залезть туда, в эти дебри, как появятся герои и антигерои. Потому что чем больше любви, тем больше ненависти. Потому что везде хорошо не бывает. Потому что любовь — это испытание, мука, а ты не любишь мук. Потому что любовь — это страх. Страх потерять, настолько сильный, что его не заглушить привычной анестезией «Я себе лучше найду». Не можешь найти, потому что скрываешь себя… Потому что чувства удобнее на коротком поводке… Потому что ходят вокруг тебя такие же пустые оболочки и касаются друг друга оболочками, и ни у кого не хватает решимости порвать их… Потому что так мастерски прячешь свои недостатки, а с ними — и себя самого, что у людей просто нет шанса разглядеть что-то в пластмассовом болванчике».

Не слабости отвращают нас, а их неумелое сокрытие. Слабости интригуют. Может быть, они являются точкой входа в чужой мир, но они же являются его ахиллесовой пятой. И мы замуровываем этот шлюз от хитрых пчел. Мы будем маскироваться, прятаться, отрицать все до последнего вздоха. Мы будем кем угодно, только не собой. Мы хотим прожить анонимно, как бы говоря: «Нет, это я не я, это мой аватар». А потом мы обижаемся, что люди не могут полюбить нас, как максимум — наш аватар, да и то суррогатной любовью, как он сам.

Иногда хочется, чтобы кто-то тебя отругал, жестко, честно и без злобы. Чтобы кто-то увидел больше, чем ты сам. Чтобы не побоялся испортить с тобой отношения.

Но никакого электрика со стремянкой не было, и говорил бы он как-нибудь по-другому. Хотя ведь мог быть. Ведь где-то он есть. Может, живут такие люди в деревнях или богом забытых хрущевках… Я был и в деревнях, и в хрущевках, а таких электриков не встречал.

Да он прав, конечно. Что мы такое? Люди, разъединенные личным благополучием. Инна, окажись мы с ней в здании, захваченном террористами, может быть, открылась бы мне в другом свете. Тогда, возможно, мне не требовался бы аутотренинг, чтобы выносить ее.

Где-то идет война. Мне всегда кажется, что вот там, в пекле сражения, можно найти то, что я ищу. В этом меня убеждают книги и фильмы. Неужели человеку, что любить, нужна война? Неужели нет другого способа?

Может быть. В ровном течении жизни, в этом кукольном доме нет никаких надежд порвать оболочку. Все попытки бесконечно смешны и кажутся просто еще одной позой. Одни гордятся попойками, другие выпячивают свою одухотворенность. Каждому нужна роль. Ничего нового.

Мне легче всего сказать, что жизнь сделала меня таким. Я предпочел вписаться, вот и все. Испытывать особые чувства к кому-то вообще опасно. Завтра напишут, что он — коррупционер, а она — шлюха, завтра этот человек разойдется с тобой в политических взглядах, а этот просто нагадит. В этом бурлящем человеческом котле мы так часто меняем одежду и настроения, что любовь просто не успевает.

Каждый из нас согласился на эту жертву. Мы изъяли любовь из обихода в силу ее хлопотности и бесконтрольности. Любовь слишком мешает мыслить ясно. Слишком сковывает. Отсутствие любви стало нашей свободой.

 

* * *

Зерно, посеянное во мне очень давно, не умерло под развесистым деревом моей неприязни к людям. Я ищу, куда пристроить свою потребность кого-то любить, и не нахожу. Может быть, я заигрался настолько, что все живое внутри уже умерло, а остались бесплодные воспоминания? Может быть, я похож на старика, который помнит, что когда-то мог, но не может?

С кем ты готов пойти до самого конца? Кого ты готов любить безусловно? Не является ли безусловная любовь лишь одной из форм ограниченности? Только родители остаются для меня некой константой, но это исключение из правила еще больше оттеняет зловещее положение дел.

Как я дошел до такой жизни — это не секрет. Я шел со всеми и пришел. Мне больше занимает, почему я так ясно осознаю свое мизантропство и почему это меня мучает. Почему бы не смириться с этим и не продолжить свою игру? Почему эта игра кажется мне все опаснее? Почему некоторые люди умеют быть добрее? Играют ли они? Заставляют ли они себя? Преследуют ли какие-то цели?

Вспоминая о Мелен, я по-прежнему чувствую себя предателем. К этому нет объективных предпосылок, но это то немногое, что осталось мне с тех времен. В этом ощущении, по крайней мере, есть непосредственность.

Я так сильно глушил в себе любовь, что, кажется, преуспел. Мое эго раздувалось так сильно, что воспалилось и стало слишком чувствительным, а чувствительное эго всегда озлоблено, потому что его ранит даже поднятая пыль. В наказание мне остались миражи, которые являются только во снах. Ощущение легкости, чистоты и честности. Люди, которых не существует. Понимание, которое не достижимо.

Довольно… Пришел еще один клиент… Нет, это клиентка. Новая клиентка — новая надежда.

Но пока она извлекает из сумы увесистую папку, сверкая щедро накрашенными ногтями, я закончу.

Придумать для вас хэппи-энд моей истории не вышло, и есть вероятность, что случай мой клинический и неизлечимый. Что-то уже перемкнуло в мозгу, превратив любую форму привязанности в механическое исполнение некоторых ритуалов. Спросить как дела, поздравить с днем рожденья, не отказаться в просьбе… Сухо, деловито, с рефлекторной улыбкой. Не подпускать слишком близко, не отпускать слишком далеко.

Может быть, пути назад уже нет. Может быть, таково наше время. Может быть, я просто родился душевным уродом.

Но если отбросить кривлянья, внутри меня сохраняется слабая надежда. Зерно продолжает разбухать. Я все меньше хочу менять людей вокруг себя. Моя связь с ними слабеет. Я все чаще смотрю на последние 10 лет своей жизни глазами постороннего. То, что казалось мне очевидным, рассыпается в труху. Я погружаюсь в вакуум, в котором нет ничего хорошего, кроме одного — надежды. Вакуум всегда заполняется. В этой плоской тщеславно-бытовой системе координат осталось не так много интересного. Я должен оставить эту систему, выйти за ее рамки, выйти спокойно, без осуждения, не хлопая дверью. Как это сделать? Я не знаю.

— Вот, — клиентка выкладывает кипу своих документов мне на стол.

— Давайте посмотрим, — говорит моя кукла, машинально перекладывая справки, доверенности и выписки. — Давайте-ка посмотрим…

Добавить комментарий