Серый космос
Глава 1 Глава 2 Глава 3 Глава 4
В конце переломного 2014 года у меня возникло ощущение, что мы проживаем крайне важный момент. Что история ломится в дома. Мне захотелось запечатлеть этот момент с позиции наблюдателя, заложника ситуации, но не провидца. Хотелось поймать не только вещные атрибуты времени, но и мысли.
Глава 1
Ведь декабрь мы ставили рекорды продаж и увольняли сотрудников. Продавали и увольняли. Увольняли и продавали.
Когда еще казалось, что сокращения носят точечный характер и касаются лишь совсем новых людей, нанятых на подъеме рынка, меня назначили парламентером от руководства. Я должен был сообщать людям о том, что мы расстаемся. Утрясать формальности. Склонять их уйти без скандала.
В первые два или три раза Егоров вызывал меня к себе, склонялся поближе через угол стола и приглушенным голосом объяснял необходимость уволить того или этого. Потом надоело, и он присылал в почту пару фамилий с пометкой «По финансам решите с Галей. Увольняем с 15.12.2014».
Мне не было жаль людей. Курьеры, продавцы, клининг, грузчики, пара логистов. Мы избавлялись от тех, кто не успел пригреться. Молодые люди, способные найти работу и не потерять доход; к тому же им выплачивались бонусы в размере месячной зарплаты и давались хорошие рекомендации. Мне запретили говорить о «сокращениях» и «увольнениях» — процесс назывался «корректировкой штата».
Одна девушка расплакалась в моем кабинете. «Меня первый раз увольняют…» Я едва не ляпнул, что все бывает впервые. Для нее это было также трудно, как получить первый «неуд» в институте, как испытать первое разочарование в любви. Я уверил ее, что «корректировка штата» никак не связана с ее профессиональными и тем более личными качествами. Она успокоилась, повеселела и написала на нас в трудовую инспекцию. Егоров рассвирепел.
Мне не было жаль людей, но со временем пустующие столы и крестики в ведомостях начали мерещиться могильными крестами. Люди уходили, и от них не оставалось даже эха. Может быть, мне было жальче нас, оставшихся. Егоров считал, что оптимизация персонала оздоровит компанию.
«Техно-Хаб» продолжал работать и не без азарта. Продажи электроники в первые дни декабря превысили уровень оптимистичного плана процентов на двадцать, бытовая техника била все рекорды. Холодильники, телевизоры и стиральные машины возбуждали население, как во времена дефицита. «А Самсунг есть? Нет? А Сони? В поставке? А LG? Да? Давайте, LG…»
Мы не заметили потерь. Строй сомкнулся плотнее, лишние столы выдвинули в коридор. В конторе царило возбужденное оживление. Из кабинетов слышался истеричных хохот, деловое жужжание, ругань, присвистывания айфонов и политические анекдоты. Из окон задувал влажный воздух, от батарей парило жаром, насморк не проходил. Было предчувствие, отчетливое ожидание какой-то развязки, но никто не мог сказать, какой у этого предчувствия оттенок. Мы мчались вперед с музыкой, новогодними гирляндами и пестрыми рекламными плакатами, напоминая карнавальный поезд на недостроенном пути.
Иногда ко мне заглядывала Ася. Мы с Егоровым наняли ее, вчерашнюю студентку, одной из первых, когда весь штат «Техно-Хаба» состоял из меня, Егорова, да бухгалтера. Было это без малого восемь лет назад.
Когда-то мы с ней были весьма откровенны, но она слишком быстро вдохновлялась, а я был слишком женат. Несколько раз мы стояли на пороге чего-то, но каждый раз электрическая дуга затухала в деловой атмосфере планерок, собраний и коридорных приветствий. Ася была маленькой, аккуратной, занималась танцами и носила мужскую одежду. Она любила реггетон. Время от времени у нее возникали любовники, экзотические персонажи из танцевальной школы, иностранцы или наезжие столичные гости. Я смотрел на это с отеческой грустью. Потом иностранцы и наезжие гости исчезали, но по Асе этого не было заметно. Она не выглядела иначе, чем собственное фото на доске лучших сотрудников.
Со временем наш так и не начавшийся роман превратились в книгу, которая стоит на полке слишком долго и упустила шанс удивить. Я развелся с женой, но в испуге отношения с Асей стали еще более прохладными. Идея искать утешения казалась мне примитивной. Она не настаивала.
Потом что-то случилось с самой Асей. Романтизм выветрился из нее, профиль стал острее, слова огрубели, одежда стала деловой, а профессионализм, как циркуль, очертил вокруг нее дистанцию. Из менеджера по рекламе она превратилась в рыночного аналитика, посетила безумное количество тренингов и была самой бойкой на совещаниях. В наших разговорах пустила корни современная канцелярщина: мотивация, тайм-менеджмент, рейтингование, аутсорсинг, классифайд и черт знает что. Эти слова разгородили нас, как бетонные плиты.
Сейчас она стояла возле моего стола и рассуждала о рыночной сегментации. Я не слушал. Мне нравилось, как она машинально играет пушистым брелком, прицепленным к моему монитору ей же.
В воскресенье седьмого позвонил Миша. Он выиграл районную олимпиаду по математике, готовился закончить четверть без троек, из чего следовало, что обещанный суперприз — айфон — обретает реальные очертания. В начале декабря курс доллара скакнул до 55 рублей, еще раньше айфоны подорожали до сорока тысяч, но вопрос был слишком принципиальным. Я не мог обмануть сына.
* * *
Моя работа, доставшаяся мне давно и случайно, вознесла почти на вершину хабовской иерархии. Формально я был заместителем директора, Егорова, но никто точно не знал, по каким вопросам. Я расхаживал по офисной части, наведывался на склад, тестировал интернет-магазин, присматривал за выдачей товара, инструктировал грузчиков. Я был силиконовой смазкой для быстрорастущего ретейлового организма.
В декабре я начал ощущать значимость свой работы в новом качестве. Давно забытые знакомые и даже незнакомые люди звонили мне и консультировались по самым разным вопросам. Стоит ли покупать пылесос с турбощеткой сейчас или подождать января? Будут ли скидки на смартфоны? Сколько долларов я купил? Намерен ли продавать? Когда? А насчет квартиры? Я вдруг стал экспертом по личным финансам, и серьезность, с которой некоторые вслушивались в мои ответы, начала раздражать. «Понятия не имею, что будет в январе, — отмахивался я. — Спать будем». Собеседники быстро да-да-дакали или недоверчиво мычали. «Что-то знает…», — подозревали мои вопрошатели.
В понедельник восьмого декабря сайт «Техно-Хаба» залег с самого утра, выдавая сообщение об ошибке. Терминалы в рознице не работали, и после одиннадцати в торговом зале накопилась активная группка, потребовавшая директора. Купить телефон или стиральную машину стало для них делом социальной значимости.
Зачинщиков смартфонной революции было человек пятнадцать. Мое появление через служебную дверь стянуло темную, распаренную ожиданием толпу в подобие полукруга. По полу волочились наспех накинутые шарфы, в руках шуршали счета, лица отказывались идти на компромисс. Глаза голодающих по айфонам устремились на меня с надеждой и странным высокомерием. «Ну да, они же клиенты, а клиенты всегда правы», — объяснил я для себя выпяченные пуза и требовательность поз.
— Не у одного у вас работа, мы тоже работаем, — убеждал меня молодой светловолосый крепыш, разводя руки в карманах куртки, словно птица разминала черные крылья. — Сколько ждать? Я на сайте бронировал три телевизора, вот…
Как пистолет, он выхватил из кармана сложенный вчетверо листок и протянул мне, словно я мог решить вопрос по-свойски. Другой день я бы непременно спросил, зачем ему три телека, но вряд ли история была оригинальной: один себе, один родителям, еще один теще — у нее как раз сгорел. Или наоборот.
— Послушайте, мы делаем все, что возможно, — отвечал я, игнорируя его доверительность. — Для нас ситуация тоже неприятна, но такое бывает.
— Вы, получается, вообще продавать перестали? – торопливо бормотал один из двух казахов, стоящих где-то в задних рядах.
— Нет, почему перестали. Обычный компьютерный сбой. Специалисты уже занимаются.
— А нам тогда что делать? — растерянно спрашивала снегурочка с внимательными черными глазами. Практическая жилка некоторых снегурочек удивительно контрастирует с их внешностью.
— Видимо, ждать. В конце концов, мы не единственный интернет-магазин в городе. Попробуйте поискать. Wi-Fi здесь бесплатный.
— Может, к вашим конкурентам пойти? — пускал в ход решительный аргумент тот, кто забронировал три телевизора.
— Конечно, — отвечал я миролюбиво.
К конкурентам ушли считанные единицы. Московские цены на электронику по прайсам, зафиксированным 1 декабря, оказались сильным искушением. К обеду сайт заработал, и кассы вспухли от толпы, выясняющей, кто за кем и с какого утра стоял.
Вечером я вспомнил про айфон сына. На нашем складе — ноль, на московском три, в доставке один. Я попытался забронировать тот, что в доставке, но счет не формировался. Я набрал администратору. В трубке слышалось, как Леша клюет по клавишам в темпе голодного воробья.
— Не бронируется, потому что кто-то в админке правит данные, — пояснил он устало и раздраженно, положив трубку раньше меня. Никакого пиетета к начальству. Надо и его уволить.
Утром смели айфоны с московского склада, а тот, что маячил в доставке, забронировал некий Максим Максимович Володарский. Я его как-то сразу невзлюбил.
Снабженцы заявили, что новая поставка ожидается к пятнице. Милой девушке Лизе я оставил плитку горького швейцарского шоколада, купленную в дьюти-фри Цюриха осенью. Я скромно попросил ее отложить в бронь один айфон цвета Space Gray, а когда он придет, напомнить мне. Свою просьбу я на всякий случай повторил два раза, косвенным образом вынудив Лизу выговорить ее вслух.
Веселье нарастало. Город лихорадило. Никто не хотел проспать важное. В машине я включал погромче музыку и часто менял радиостанции. Организм требовал кофеина и зажигательных звуков. Голоса ведущих обнадеживали: «Главное, верить, что все будет хорошо, и все будет хорошо», — повторяли они разными словами и на всякий случай тоже верили, что все будет хорошо.
Все время хотелось кого-нибудь избить. Егоров говорил, это потому что я забросил тренировки. В молодости я всерьез думал заняться боксом профессионально, но травма скомкала планы. Мечта, уже ничем не подкрепленная, осталась, и до августовского отпуска высокий, сухой, длиннорукий мужчина среднего возраста два раза в неделю мял груши и лица спарринг-партнеров. Потом бросил.
Но мне хотелось не поединка. Хотелось найти негодяя и избить. Сильно, но не до смерти.
Научить. Сделать доброе дело без суда и следствия.
Я держал нос по ветру, но хорошей драки не случалось. Срабатывала прагматичная осторожность: сломаешь ублюдку челюсть, снимут на телефон, получишь год условно, вылетишь с работы. Раньше было проще.
Я утешался неожиданной вежливостью. Когда к машине подходил тот, с кем мы не поделили парковочное место, я извинялся формально и вежливо, настырно глядя прямо в глаза. Нахмуренные личности оказывались в замешательстве. Они видел сбитые костяшки моих пальцев, видели мрачное лицо по ту сторону приоткрытого стекла, видели настырный взгляд, но им не хотелось драки. Им хотелось спасти самолюбие, и мои насмешливые извинения годились.
Еще хотелось сжечь чью-нибудь машину. Почему-то я обнаружил в себе тайную страсть к порче чужого имущества, непременно дорогого и купленного на нетрудовые доходы. Сказка о Робин Гуде занимала меня перед сном. Правом определять нетрудовые доходы я облекал себя сам. Так или иначе, все наши доходы были нетрудовыми.
* * *
В пятницу мы расстались с тремя сотрудниками. Я выдал заученный речитатив, они с разной степенью неохоты согласились. Когда последний из них вложил в тугие джинсы, как в ножны, свой айфон, я вспомнил про Лизу и нашу с ней маленькую авантюру.
— А, да… — ответила она в трубке. — Я не забыла… Нет, просто уже свободных нет… Я вижу через систему, семь в поставке и все семь в брони…
— А с утра?
— Я как зашла, было два белых, но вы сказали серый…
Эх, Лиза, ну при таких картах я уже согласен на белый. Мучительная тишина говорила мне, что Лиза готова вернуть цюрихскую шоколадку в обмен на клятву не звонить ей больше.
— Если кто-то снимет бронь, я вам сразу напишу, — подбодрила она.
Я зашел в кабинет Егорова:
— Слушай, сапожник без сапог — не могу купить айфон сыну.
Егоров смотрел в ноутбук. Лицо было серьезным. Морщины почернели. В логические игры режется, догадался я и заглянул с фланга. Егоров навалился на стол и смотрел в ноут, как в пророческий шар. На экране были котировки валют.
— Смотри, опять к 55 подбирается… — провел он пальцем по графику, оставив след на глянце. — После выходных 60 будет…
— Ну и будет, — сказал я. — От того, что ты смотришь, ничего не изменится.
— Да как же, — завелся он. — Я вот думаю, мы сейчас отдаем по курсу в нижних пятидесяти, а спеки уже по шестьдесят торгуют… Если курс взлетит, как новый закуп делать? «Радуга» сегодня ценники подняла. Не просто так. Меня Пахмутов удушит…
Авторитетная длань учредителя незримо висела над Егоровым все девять лет, что мы продали свое скромное начинание выгодному инвестору и стали парой наемников-топов в созданном нами же интернет-магазине. Я сел в кресло.
— Давай неликвид скинем, — предложил я. — Красного монстра я лично до подъезда доставлю. Так и напишем на ценнике: доставка силами дирекции.
Красный монстр — это последний просчет снабженца Павлика, недавно уволенного. Красный монстр — это огромный трехсекционный холодильник цвета алый металлик, который в закупке обошелся нам в сотню с лишним. Красный монстр портил статистику с июля.
— Да-да, давай неликвид толкать, — оживился Егоров и застучал туфлей по стулу, словно под столом зачесалась собака. — Надо что-то решать, что-то решать…
— Ты домой идешь?
Егоров поднял голову, оскорбленный вопросом. После паузы он прожевал:
— Не сейчас… Ты че пришел-то?
Его пальцы тыкались в клавиатуру и график на экране масштабировался. На нервных заломах кривой Егоров хотел разглядеть какую-то маленькую, обнадеживающую закорючку, которая объяснит ему ход дальнейшей игры.
— Айфон сыну обещал к Новому году, — сказал я. — Неделю не могу поймать в системе. Хоть к конкурентам иди. Абсурд.
— Сейчас… — Егоров взялся за мышь и пару минут изучал наш сайт. — Слушай, ну все в брони стоят.
Я усмехнулся.
— Это я уже понял. А в Москве можно выдернуть один? Цвет не принципиален.
— Не знаю, слушай, ну можно, наверное. Ты к снабженцам сходи.
— У них был. Ладно, попробую где-нибудь еще поискать.
Егорова осенило:
— Да зачем ему айфон, пусть самсунг возьмет, вот такая штука, — он приподнял со стола девайс размером с портативный телевизор. Егоров говорил по нему, держа на расстоянии от уха, чтобы радиоволны не размягчили его мозг. А может быть, чтобы не пачкать экран перхотью с висков.
— Не, Володя, айфон в данном случае принципиален. Такое условие было, сын огорчится…
Егоров вздохнул, поколебался, поднес к голове свой самсунг и несколько минут перекидывался приветствиями. Мне показалось, разговор двух директоров зависнет на курсах валют, но Егоров нашел в себе силы свернуть к моей теме.
— Ну да, ты там перекинь на нас, а мы его оформим… Да, пусть Игорь спишется с нашими… Пусть сразу Сухову наберет. Да, да, спасибо… Это для своих… Нет, не для себя… Ну для Сухова, вот он сидит… Он сыну обещал… Спасибо тебе, вошел в положение… Ну с наступающим.
— В понедельник выкупишь, — сказал он уже мне.
* * *
Мы ежечасно следили за новостными лентами. Мы искали ответы. Болезненное желание быть в курсе происходящего владело мной даже в выходные, и я то и дело обновлял страницы сайтов. Вынуть из кармана домашних шортов смартфон и пробежаться по вкладкам стало вегетативным действием, не требующим усилия воли. Воля требовалась, чтобы не делать этого. Я взбивал утренний омлет и мизинцем — только он был чистым — тыкался в лежащий на столе телефона. Яичные брызги попадали на экран.
Казалось, если убрать руку с пульса, больной умрет. Во мне клокотала уверенность, что скоро из этих фрагментарных сводок, из этих осколков обезжиренной информации сложится картина мира. Что я что-то пойму.
Мне нужна была не информация, а надежда. Надежду я искал в каждом новом обновлении разделов, посвященных ближнему зарубежью, войне на Украине, экономике, политике и даже разделе «Наука». Я следил за стоимостью нефти и колебаниями голубых фишек. Где-то там был тренд, о котором мы узнаем, быть может, проснувшись утром 12 января, когда печень переварит остатки праздничного ацетальдегида.
Иногда я забирался в недра форумов и читал бесконечные ветки дискуссий, срывающиеся на мат, где сторонники нынешней власти бились с ее противниками. Обе стороны звучали убедительно и заученно. Они не могли решить теорему, потому что решали для разных исходных данных.
Понедельник, пятнадцатое декабря — суматошный день. Региональный склад опустел за выходные, а очередь у входа в торговый зал образовалась еще до открытия. Почти все, что оставалось в наличии, находилось под бронью. Меня то и дело дергали в торговый зал, чтобы улаживать мелкие конфликты. Уставшие продавцы и складские работники были на взводе, клиенты нервничали еще больше. В торговом зале висел запах мокрых ног. Автоматическая дверь зависла в открытом состоянии.
Перед обедом случилось мелкое ЧП — двое затеяли драку из-за тележки для крупногабаритных грузов. Лет пять назад мы купили только три такие тележки, и в основном они пылились в углу, потому что кассу мы делали за счет портативной электроники. Бытовая техника добавилась в наши прайсы в 2012 и до ноября пользовалась меньшим спросом.
Сейчас на тележки нагружали телевизоры, домашние кинотеатры, кухонные комбайны, пылесосы, фены, а образовавшиеся дыры уплотняли коробками со смартфонами для дочки, тещи и сестры. Тележек не хватало, кладовщики сновали и матерились, служба доставки была расписана до конца недели.
Егоров дергал меня все утро, то распоряжаясь ускорить новую поставку, то, из каких-то своих соображений, отменяя предыдущий приказ. Иногда он смотрел на меня, ожидая совета или веского слова, но я не поддавался на тревожные взгляды.
— Сегодня-завтра, и склад будет пустым, — констатировал я.
Он вздыхал, лез в компьютер, подолгу зависал на одних страницах и мычал:
— Надо бы не просохатить… Не просохатить бы…
Вечером я сказал:
— Мне никто не позвонил насчет айфона. Помнишь?
— А, да, забыл сказать… У них там не получается… Габец звонил с утра…
Он снова погружался в экран, брался за телефон, откладывал телефон.
Официальный курс доллара перевалил за 60 рублей. В обменниках его продавали по 70.
* * *
Во вторник Центробанк увеличил ключевую ставку до 17%, и Егоров созвал экстренное совещание. Мы быстро сошлись во мнении, что здание терминала самообслуживания в областном городе, уже почти достроенное, нужно продать тамошним бандитам. По крайней мере, нужно рассмотреть такую перспективу. Егоров переживал, что на собрании не было Пахмутова — без его резолюции он не мог принимать таких решений. Пахмутова не было и в городе. Его туристический бизнес и сеть салонов спортивных товаров вряд ли были в лучшем состоянии, чем «Техно-Хаб».
К полудню Егоров распорядился прекратить продажи и работать только на отгрузку ранее оплаченных товаров. «Только оплаченных!» — кипятился он.
— Я бронировал только что, вот… — доходяга-студент тыкал мне в лицо распечатанным на бледном принтере счетом. У студента пахло изо рта.
— В системе произошла ошибка, — спокойно объяснял я, мысленно избивая доходягу. — Товар был куплен ранее. Извините.
— А… — кивал студент и испарялся. Люди быстро испарялись. Все были готовы, что им могут не продать. Они не тратили время на споры. Они спешили туда, где сохранялся шанс успеть.
В конце дня курс доллара на бирже поднялся выше 80 рублей, хотя Центробанк держал официальный курс на 60.
В пять вечера Егоров сидел за ноутбуком и смеялся.
— Слушай, ну ты погляди. Мы с Капанадзе забились, дойдет ли до сотни. Я говорю, дойдет до конца недели. Он говорит, начнут вливать перед пресс-конференцией Путина и курс обвалится. А я думаю, в пятницу точно стольник будет. А еще он говорит, что Путин запретит обмен валют. Как тебе?
— Чему ты радуешься? — спросил я. За день я так устал, что истерическая радость шефа показалась отвратительной и скоморошной. Он не умел кривляться с чувством.
— А тому, что уже плевать. Знаешь, мне в октябре каждый рубль был… — он перерезал ладонью горло; жест явно репетировался. — И вот только сейчас отпустило. Ну что они делают, а? Куда мы валимся? Как закуп делать? Меня, — он сказал с ударением, тыкая себя в грудь пальцем, — меня это уже не волнует. Вот есть у Набиуллиной какой-то план, вот прекрасно. А я запасаюсь поп-корном и жду развязки. Я уже реагировать на это не желаю. Не могу. Просто не знаю как. Как думаешь, скинуть валюту? Смотри, евры по… по 90 принимают. Слушай, может, вкинемся в квартиру на двоих? Сейчас дом сдается…
Он погрузился в ноутбук.
— Не, не буду менять, — ответил я.
— А мне менять?
— Понятия не имею. Я только за себя могу говорить.
— А у тебя сколько?
— Десятка.
— Долларов? Евро?
— Да какая разница. Сорок на шестьдесят. Но скидывать не буду. Интуиция.
Он посмотрел на меня с уважением и снова развеселился:
— А президент тем временем сохраняет глубокомысленное молчание. Молодец. Крепкие нервы. Настоящий разведчик. Уже ежу понятно, что впереди ЖОПА, а новости посмотри, — он задергал мышью по столу и стал декламировать. — «Рубль отыграл большую часть падения». «В России появился день зимних видов спорта». «Зидан стал послом бренда…» Прям тишь да гладь. Тут пожар, а нам говорят костер. Был две недели назад в Праге, они вот с такими глазами: «Ну как у вас там? Что вы? Как будет?» А сюда приезжаю, все прекрасно у нас, народ веселится. Наши проблемы волнуют весь мир, но не нас, вот такая мы удивительная нация.
— Завтра что будем делать? Может, воспользоваться паузой, отремонтировать вентиляцию? Заняться?
— Завтра, завтра… Завтра увидим.
Среда, четверг, пятница… Курс доллара лихорадило. Пресс-конференция президента, которую я смотрел под саркастичные реплики Егорова в его кабинете, подействовала, как седативное. Острых вопросов не было, была однообразность, немного заискивания, пара курьезов… За этим спокойствием Егоров обнаружил веские доказательства, что нужно готовиться к худшему.
Вечером он снова взял меня в советники:
— Я знаешь, что думаю? У меня же автокредит. Может скинуть машину, пока возможно? Скинуть и загаситься?
— Не дала тебе судьба на «бэхе» поездить, — усмехнулся я.
— Да не говори, — Егоров не уловил иронии. — Так всегда у нас: работаешь, идешь к цели, жопу на уши тянешь, а тут бац — кризис, дефолт. Ну что за страна? Когда у нас простой рабочий человек сможет жить нормально, просто нормально, по-человечески?
Эта банальная, тысячу раз уже произнесенная мысль в его исполнении зазвучала удивительно искренне, словно Егоров первым задался этим вопросом. Вопрос так вдохновил его, что с минуту на его лице сохранялось выражение благоговения и ужаса.
Конференция президента сорвала корку с больного нарыва. В пятницу разговоры о политике, будущем, курсах валют, цене нефти и Крыме шуршали везде.
Грузчики относились к происходящему равнодушно. Единственный среди них активист, время от времени разражавшийся тирадами, вызывал одобрение коллег, но не более.
— Встанет нам Крым в копеечку, — ворчал он. – Это еще весной понятно было.
— Да не говори, — поддерживал его выпускник ПТУ, которого мы взяли на работу только осенью. При моем появлении разговоры умолкали.
В отделе выдачи компьютеры не были подключены к интернету — только к внутренней сети. Продавцы скучали.
— Вань, как настроение? — спросил я старшего.
— Да нормально, — ответил он. — Вопрос такой… Задержек по зарплате не предвидится? Расчет за декабрь… как? Ну в смысле эти дни… типа как простой?
— Все нормально, расчет по графику, никакого простоя нет, — успокоил я. — Вышел на смену — значит, работал.
В коридоре мы сошлись с Асей.
— Ну как тебе обстановка? – спросила она хитро.
— Не знаю. А тебе?
— Да, — беззаботно отмахнулась она. – Ерунда. Не такие кризисы переживали. Я ипотеку почти загасила, а с голоду не умрем.
Мне показалось, ей хотелось кому-нибудь высказать эту мысль именно в таком мажорном тоне. У нее было прекрасное качество – верить собственным интонациям.
В офисной части накал страстей был сильнее. Ближе к вечеру мне сообщили, что один из программистов сцепился в коридоре с водителем. До рукоприкладства не дошло, но их возбужденный спор напугал бухгалтерию и пригнал ко мне в кабинет охранника.
— Вы там ваших угомоните, — кинул он бесцеремонно.
Я вызвал обоих в кабинет, рассадил по углам и выдержал паузу. Дима против Пети. Один оракул против другого. Оба знают больше контрразведки.
— Парни, послушайте меня, — начал я. Оба смотрели в пол. — Я понимаю, время нервное. Сейчас все общество расколото так, как давно уже не было. У каждого свой взгляд, почему так происходит и что делать. Но мы договоримся: в личное время, в форумах, где угодно — спорьте, сколько считаете нужным. На работе сохраняем нейтралитет. Касается всех.
— Да все понятно, Валерий Сергеевич, — забубнил Дима, программист. — Просто меня двуличие некоторых товарищей удивляет. Весной они тут со своим Крымом бегали и кричали про твердую руку и стабильность, а сейчас все забыто и стабильность не нужна, сейчас мы уже на войну идти готовы…
— А кто войну-то развязал? — вскинулся Петя.
— И кто развязал?
Петю заорал в голос, не обращая на меня внимание:
— Ты извини, но когда я тебе и твоим майданутым товарищам говорил, к чему это приведет, вы хихикали, прыгали тут, как обезьяны со своей свободой и демократией…
— А к чему бы это привело, если бы мы не полезли в Донецк? Это внутренние дела Украины…
— Охереть, внутренние дела, а мы ни хера ни разу не граничим с Украиной, да? У нас нет с ними товарооборота? Нас их разруха не касается? Это, видимо, Вашингтон с ней граничит…
— Да причем тут Вашингтон! Ты послушай себя! Везде сплошные враги. Если бы мы не обговняли отношения со всем миром, ничего бы не было. Если бы мы не поперли напролом, забив на все нормы и правила международных отношений…
— А какой у нас был выбор?
— Ну началось, как первый канал включили…
Я встал между спорщиками, которые приближались к новому спаррингу. Я бы с удовольствием избил обоих. Дима был бледен, Петя залился краской до самых ушей. Пот блестел в его редких рыжеватых волосах.
— Парни, стоп. Разошлись. Так, Дима, ты у нас в каком отделе работаешь? Дуй туда. Дуй, дуй, шутки кончились. Еще раз увижу вас вместе — оштрафую без разбирательств. На семьсот тридцать пять рублей.
— Почему на семьсот тридцать пять? — спросил Дима.
— Хорошо. На штуку, устроит? Все, свободен.
Когда он вышел, я придумал Пете поручение и сплавил из офиса до конца дня. Петя понуро удалился.
Руки машинально обновили новостные страницы. Олланд отказался отдавать «Мистрали». Псаки одобрила санкции против Крыма.
Я колебался, проверить ли пару форумов, на которых иногда читал авторские посты и длинные дискуссии под ними. В эту пятницу форумы казались помойной ямой, куда невозможно опуститься, не пропитавшись ее зловонием. Но пара заголовков и впечатляющая статистика активности заставила меня погрузиться в чтение часа на полтора.
Обе стороны казались по-своему убедительными и одинаково раздражали. Аргументация не менялась уже год. Каждая из сторон обладала каким-то тайным знанием, пониманием самой сути вещей, не доступной другой стороне. Это знание никогда не озвучивалось, но как бы имелось в виду, намекая на свою значимость, а потому высшую степень секретности.
Мне не были близки ни те, ни другие, и я попытался встрять в спор с некой средней позицией, за что тут же стал врагом для обоих лагерей. Полутона исчезли. Любая усредненность стала худшей формой близорукости.
Прочитав в свой адрес несколько ехидных, а местами беспардонных постов, я поглубже втиснулся в кресло, пододвинул ноут поближе, размял пальцы, подумал и хлопнул крышкой ноутбука. Раздраженно заморгал зеленый глазок. Интернет не хотел отпускать.
Однообразие его голосов произвело на меня угнетающее впечатление. Люди, которых я знал и считал способными к независимым суждениям, вдруг принялись подпевать друг другу, перестав различать серое. А серая — это наш основной цвет. Слеп тот, кто его не видит. Как намокший халат, с облегчением они сбросили с себя необходимость думать. Все упростилось до монохромной гаммы, когда достаточно знать, красный ты или белый, демократ или республиканец, ватник или либераст. Врагов нужно было мочить, друзей нужно было плюсовать. Все вдруг стало очевидно. Они вдруг открыли для себя что-то, что никак не лезло мне в глотку.
Я не знал, как и зачем мне с ними спорить. Я не мог с ними согласиться. Я быстро собрал вещи и убрался из офиса.
* * *
Машина впереди ехала с изрядным заступом на мою полосу. Я поддал газу, поравнялся и начал оттеснять в сторону. Неновая «Лада» чуть подалась вправо, но наши зеркала почти касались. Я предвкушал сужение дороги впереди, которое вынудит соперника действовать решительно. Я ждал, когда он загонит себя в патовую ситуацию. Я не собирался уступать.
Мне не было видно его лица отчетливо. По комплекции это точно был мужчина. И он точно был негодяем.
«Лада» не стала тормозить: перед сужением она выдавила меня во вторую полосу, выдавила в той безапелляционной манере, которая свойственна владельцам убитых тазов, считающим, что мне свою будет жалче. Фигура в окне «Лады» сделала недовольный и как будто даже удивленный жест.
Злоба, которой меня пичкали целый день с ложки, собралась в тугой комок, и как фурункул перед удалением, заныла особенно приятно.
Мозг заработал на опережение. Секунды растянулись. Я обогнал «Ладу» и затормозил. Открыл дверь и не спеша пошел навстречу. Я знал, что будет дальше – в этом не было интриги. Но я знал, что заслужил право поддаться животному чувству. Я нашел своего негодяя.
У «Лады» включилась аварийка. Правая фара не горела. Водительская дверь открылась и вылез мужчина лет пятидесяти пяти, а может быть, и старше. Он не был развалиной, но избивать человека старше я не планировал.
Он крикнул из-за двери:
— Че ты делаешь-то? Я бы тебе в зад сейчас дал. Зачем так делать?
Получается, я еще и виноват? Прекрасное начало.
— Ты полосы видишь? – прохрипел я. – Вон твоя полоса кончилась, куда ты лезешь?
— Вижу. Да я тебе не помешал, чего ты… Не сложно было пропустить.
— Я двигаюсь по прямой, у тебя сужение, ты хрен поймешь в какой полосе едешь…
Пусть негодяй староват, но эта непроходимая упертость заслуживает наказания. Алкаш хренов. Выродок, блять, люмпенский. Весь мир для тебя вращается.
«Алкаш» тем временем вышел из-за двери, прикрыв ее, и приблизился ко мне. На нем было что-то вроде ватничка и вытертая норковая шапка. Он держал руки в карманах, но я чувствовал, что оружия у него нет. Он шел, по-свойски ворча. Я приготовился.
— Ну что ты, ну отпустил бы меня чуть-чуть, я бы проехал. Не украл я у тебя много времени, не украл же?
Он был уже близко, бубня и бубня.
Потом я понял, что лежу на земле и рядом лежит его старая шапка. К ней приколот какой-то значок. На ворсе — маленькие снежинки. Мокрый асфальт мерцает оранжевым. Рука с темными пальцами понимает шапку и отряхивает. Шапка издает картонные стоны.
— Успокоился? — прозвучало над ухом. — Вставай. Давай-давай.
Ни удара, ни падения я не помнил. В носу и во всей левой части черепа звенело. Следующий момент я уже сидел на леденящем задницу бордюрном камне и прикладывал к лицу снежок.
— Хорошо удар поставлен, — сказал я, сплевывая.
— Ну так, — усмехнулся мужик без особого тщеславия. Он присел передо мной на корточках.
— Я бы тебе навалял… — сказал я. — Застал врасплох.
— Че ты взъелся? Ну не помешал я тебе, — взялся он за свое.
— Ну не помешал. Настроение просто такое. Я прав все-таки. Прав. Ты кто, спецназ что ли какой-то?
— Не-е, не спецназ, — снова усмехнулся он. — В отставке давно. Думал, ты покрепче. Вроде жилистый. Зубы не повылетели?
Я ощупал языком десну слева. Вкуса крови не было.
— Как будто на месте. Хотел кому-нибудь навалять, а сам огреб…
— Так я и вижу, что не в себе…
Он растирал кулак, которым приложил меня в челюсть. Кулак показался мне непропорционально здоровым.
Поток огибал наши машины с неудовольствием. Собралась пробка. Какая-нибудь сука выложит мой позор в сеть. Мне плевать. Здесь нет позора, здесь есть я, такой, какой есть. Бессмысленно стесняться своей натуры. Натура всегда неприятна.
— Что вы за люди… Вон, — он кивнул на мою недешевую машину. — Понакупите барахла и кроме барахла ничего не видите. Кидаетесь друг на друга с битами. Нос цел?
— Да все цело, — я поднялся. — Ладно, разобрались. Бывай.
— И ты бывай, — он вдруг остановил меня за локоть. — Вот ей богу, хотел тебе сильнее вмазать, чтобы запомнил, а знаешь, почему не стал?
Я молча смотрел.
— Ну вот посмотри на себя, на меня, — мужик опять перешел на свойский тон. — Ну кто мы? Ну что мы, не с одной земли? Что мы истребляем друг друга? Что мы, завтра не нужны будем друг другу? Ну? Зачем звереть-то?
— Прав ты. Но полосы все же соблюдай.
— Полосы… Я тебе про Фому… Ну ладно, давай. Аккуратнее там, скользко.
Он засеменил к своей машине. Добрый дедушка мороз в ватничке и с пудовым кулаком. Умеет испортить настроение.
* * *
Во вторник меня вызвал Егоров. Продажи постепенно стабилизировались, прайсы перепечатаны, поток людей снизился до декабрьской нормы. Я захватил с собой последнюю аналитику от отдела маркетинга.
Егоров встретил меня, как будто чем-то приятно взволнованный.
— Давай, давай, заходи, ага… Присаживайся, — он поместил меня в кресло напротив своего стола. Во время неформальных разговоров я обычно сидел у него за спиной, оперевшись на этажерку. Место впереди предназначалось для официальных бесед, когда мы делали вид, что соблюдаем субординацию. Значит, будем кого-то увольнять.
— Так… — начал он, вертя в руках шариковую ручку.
Лицо его посерьезнело в унисон трагическому моменту.
— Ты наши дела знаешь, объяснят не надо. Что мы будем делать в следующем году — никто не знает. Мне сегодня цены на аренду склада прислали, вон, — он поднял со стола листок. — В полтора раза!
— Что, закрываться пора?
— Да ну! Просто… нужно оптимизироваться перед вполне прогнозируемым спадом рынка…
— Давай без прелюдий, — сказал я. — Хотя я уже теряюсь в догадках, кого мы будем увольнять. Год-то нужно доработать. Грузчиков пятеро осталось. Один на больничном. Люди и так на иголках. Давай сделаем паузу хоть до праздников. С такой оптимизацией я скоро сам грузить пойду.
Егоров посмотрел на меня с тоской.
— Чего ты взялся? Я что ли решаю? В выходные было у нас совещание. Насовещали там с три короба. Ну, Валера, не терзай меня. Ну плохое положение!
— Плохое, я не спорю. Мне-то что объяснять — ну решили так решили. Пахмутов вернулся что ли?
— Вернулся, ага. Злой, как черт. Туристы на него там в потребнадзор или куда-то написали, в общем, возвратов денег требуют. По швам все трещит, и просвета не видать. Орет: зачем я продавал во вторник? А что было делать, если люди оплатили?
— Это не новость.
Егоров набрал воздух и медленно выпустил.
— В общем, Валера… Ты только пойми меня правильно. В общем… Нам придется расстаться.
На мой удивленный взгляд он затараторил:
— Ну да, ну вот так, я знаю, что не вовремя, и ты не знал заранее…
Я знал это. Знал давно. Весь последний месяц с его ожиданиями, разочарованиями, суетой и спорами был пронизан пониманием того, что мои дни в этой фирме сочтены. Я глушил эту мысль громкой музыкой, новостями, деловитостью и пустыми разговорами. Я думал, что если не смотреть на льва, он исчезнет.
Нет, я не знал. Не знал наверняка. Просто допускал. Допущение ныло. Я понимал, что снаряды не могу ложиться мимо меня. Я не заговоренный.
Егоров начал быстро объяснять мои финансовые перспективы. Конечно, он боролся за меня до последнего, но Пахмутов ничего не слушает. Мне выплатят трехмесячную зарплату уже в январе, авансом. Он пробил, чтобы именно трехмесячную, и именно в январе. Бонусы за декабрь я получу стандартные. Я расстаюсь с фирмой, но Егоров не расстается со мной. Это решение далось ему очень тяжело.
Я констатировал, что Егорову не слишком меня жаль. Он краснел, отдувался, подбирал слова. Он уже не был моим бывшим сослуживцев, сейчас, в эту минуту он, наконец, стал моим настоящим начальником.
Он испытывал неудобство, но, скорее, от самой ситуации и этого разговора. Он спешил изложить мне заранее подготовленную речь; его губы двигались; его мысли скакали где-то по верхушкам графика курсов валют. Он косил на экран. На экране, наверняка, вспыхивали сообщения. Сообщения волновали его больше, чем списанный партнер. Это нормально. Если партнер уже списан, так и должно быть. Он в ответе за фирму и за свою семью.
Еще несколько дней назад также говорил я, стараясь размягчить увольняемого до такой степени, чтобы он не побежал в трудовую инспекцию или суд. Я тоже старался не задевать достоинство человека и снять синдром загнанной в угол кошки. Перемены — к лучшему, убеждал я.
— Знаешь, ты же специалист, — говорил Егоров. — Такие как ты нарасхват в любые времена. Это не ты теряешь, это мы теряем.
— Так не увольняйте.
Провокация попала в точку. Егоров забыл свой заученный текст.
— Блин, Валера, ты же понимаешь, тут не мне решать. Я тебя не увольняю, вот как есть говорю — я тебя увольнять отказываюсь. Но ты Пахмутова знаешь… С того, как бы это сказать, случая он на тебя точил зуб.
— Да ну? — удивился я.
— Ну а чего ты ожидал? Точил, конечно.
«Тот случай» — это наш мелкий конфликт с сыном Пахмутова. Сынок у нашего шефа был худой, болезненный на вид и непропорционально дерзкий. Он говорил быстро, громко и безапелляционно. Он считал себя завидным женихом и мог в открытую рассуждать, что перетрахал всех фотомоделей в городе. Он не был, наверное, злым, и в его собственной вселенной казался себе снисходительными и крайне интересным. Любой неудобный аргумент оказывался за пределами его поля зрения, и в каком-то смысле Лёня достиг гармонии через самоупоение. Желание вломить ему было особенно острым. Мотив и возможность – все что нужно для преступления.
Лёня иногда наведывался к нам. Он, как и все мажоры, был уверен, что создал себя сам и часто рассказывал, как вкалывал в институте, «пока все пили пиво». Папины деньги были непричастны ни к его хорошему диплому, ни к развитию бизнеса, удивительно напоминавшего по структуре и подходам папин. Он владел глянцевым журналом, где публиковал скучные интервью со своими друзьями, взимая с них небольшой налог на тщеславие.
Его развязанность с нашими женщинами, возможно, не имела никаких подтекстов — он вполне честно считал себя, прыщавого дрища — неотразимым. Но в один из дней мы с ним повздорили. Я его не бил; просто вытолкал взашей из комнаты. Последствий я не боялся: мне казалось, что самолюбие не позволит Лёне жаловаться папаше. Даже если позволит, то резковатый, но вменяемый Пахмутов, наверняка сделает правильные выводы. С сыном он не сюсюкал.
Так, в общем, и произошло. История не получила продолжения. Пахмутов общался со мной в том же тоне. Меня не вызывали на ковер. Лёня избегал меня, но без демонстративности. Наши отношения даже потеплели. Я забыл про этот эпизод.
— Ну это не причина, конечно, — объяснял Егоров. — Это просто как бы личный мотив, что ли… То есть, тут все в совокупности. Сейчас нет определенности в будущем, может, и я следом за тобой отправлюсь… — он понизил голос. — Такое впечатление, что Пахмут готовит «Хаб» на продажу. Хочет показать прибыль в первые месяцы 2015. Это строго между нами, окей?
Я кивнул.
— А, вот!
Егоров оживился, нырнул под стол, пошуршал и выставил передо мной белую коробочку. Глянцевый кирпичик ценой с хороший телевизор. Неуловимый айфон.
— Черный, пацану в самый раз, — сказал он.- Вернее, не черный, а этот… серый космос.
— Спасибо. Сколько ?
— Не, не, это подарок. Бери. Честно, подарок. Не возьмешь, обижусь.
— Откуда?
— Долго объяснять.
— Не краденый хоть?
— Не краденый, — ответил он серьезно. — В упаковке же. Бери.
— Золотой парашют цвета серый космос…
— Ну зачем ты так? Я тебя с армии знаю, ты меня знаешь. У нас с тобой все по-прежнему, да? Работа работой, дружба — дружбой. Ну ей богу, что ты хочешь? Чтобы я следом ушел? Давай, прямо сейчас напишу. Хочешь?
— Нет. Я все понимаю. Неожиданно просто, поэтому морда грустная. Володь, да не о чем тут говорить. Я без обид. За тройную зарплату спасибо. Пошел вещи собирать.
Егоров настиг меня у выхода:
— Ну-ка, — сунул он мне под мышку коробку. — Бери. Это для Мишки. Поздравь его… от нас всех.
Я вернулся в кабинет и начал приводить в порядок дела, то и дело отвлекаясь на глупый форум. Заходила Ася назначить время итогового совещания. Звонил телефон. Никто не знал, что я стал призраком, воспоминанием. Что пройдет месяц, два, и мой столь отчетливый для вас образ потеряет резкость. Останутся лишь какие-то детали, может быть, самые глупости, о которых я сам уже и не помню. Я не чувствовал потребности рассказывать Асе или кому-то другому о своем увольнении. Они узнают это, хочу я того или нет. Это уже не мое дело.
В форуме шло обсуждение, в какой валюте безопаснее хранить остатки былой роскоши. Некоторые банки затрещали. Кто-то советовал держать деньги только в конторах с госкапиталом. Другие напоминали истории из девяностых. Третьи советовали разбить на несколько валют, включая юани. Один эксперт указывал на золото. Мне стал тошно.
Я проходил по торговому залу, когда меня окликнула Вера, администратор:
— Валерий Сергеевич, там грузчиков двое осталось и крупногабарит, у водителя спинная грыжа, Ляхин не отвечает на телефон, что мне делать?
Я прошел мимо стеллажей на склад. Красный монстр. Они грузили красного монстра. Я сразу узнал его по необъятной картонной упаковке, обтрепанной с угла за полгода стояния на складском проходе.
— Взялись, — скомандовал я.
Коробка была неудобной: ни вцепиться, ни обхватить. «Привыкай», — подумалось в момент, когда мы водрузили красного монстра на тележку. Водитель «Газели» беспечно наблюдал за нашими мучениями.
— А там как разгружать будете? — спросил я, ослабляя шарф. Шея намокла и зудела. — Какой этаж?
— Пятый…Да я там попросил парней подъехать, помочь, — сказал грузчик Ваня. — Мы с ними сочтемся. Нормально все, спасибо…
— Вам спасибо, — протянул я ему руку. — Держи.
Я отдал пакетик с айфоном. Ваня принял с опаской и заглянуть постеснялся. Заглянет – обрадуется.
Я ушел. У меня не было никаких мыслей на этот счет. Это не было заявлением, жестом, прокламацией. В тот момент мне показалось это естественным, логичным, вытекающим из ситуации, как единственно возможный шахматный ход…
На парковке за «Техно-Хабом» не протолкнуться от машин — с тыльной стороны здания располагался вход в ресторан. К нему тянулись легко одетые дамы с качественными неживыми прическами. Под руки их поддерживали кавалеры. Был обязательный элемент любой свадьбы, корпоратива или торжества: розовощекий юморист, мечущий шутки под одобрительное хихиканье женщин.
Я смахнул снежную порошу со стекол и забрался в машину. Рука машинально потянулась к радио, чтобы сделать погромче. Вместо этого я выключил магнитолу прежде, чем она издала первый звук. Если что-то попытается влезть в мою голову, меня вырвет. В самом буквальном смысле.
Я замер, но вместо тишины услышал гудение — отчетливое гудение, которое издают высоковольтные линии передач. Я даже поддался наивному искушению проверить, нет ли рядом ЛЭП, хотя знал, что нет.
Я поехал медленно, слушая этот ноющий звук. К нему примешивался хруст зимних шин и далекий зуд города. Погружаясь в информационный вакуум, я чувствовал растущее давление. Я рисковал умереть без новостного допинга. Но я не обязан отравлять себя.
Я не обязан сдавать голову в аренду. Я могу не знать. Звуки осели, успокоились, отступили. Тишина расслабила меня, как прикосновение.
Пять минут назад у меня был какой-то план. Какие-то мысли встали в очередь перед тем, как я сел в машину. Я планировал их обмозговать, планировал решить что-то, уколовшись иглой громкой музыки и посулами диджеев. Но я не помнил, о чем именно я хотел подумать и я уже не хотел. Мыслительная стерильность не вела к мгновенным последствиям — меня это устраивало.
Есть особый вид радости, который сложно признать. Радость в моменты, когда тебе нужно переживать. Когда ты должен переживать. Мне сложно решить, является ли это радостью от ожидания перемен или это радость избавления. Она проникла в меня, но не протянула руки. Она держалась, как избалованная леди, не давала никаких надежд и гарантий. Я просто ощущал ее.
Весь ужас моего положения заключался лишь во внезапно образовавшейся возможности выбора. Я не выбирал очень давно. Я не выбирал, когда оказался в армии. Не выбирал, когда как-то по инерции закончил металлургический факультет. По случайности, на интерес с армейским дружком Володей Егоровым мы начали ездить во Вьетнам и Турцию за шмотками — это было во второй половине 90-х. Как-то сам собой открылся торговый лоток на рынке. Попутным ветром нас занесло в торговлю китайской электроникой. По случайности мы сошлись с одним умным малым — сейчас он преуспевает отдельно от нас — который помог организовать один из первых в городе интернет-магазинов. Незаметно мы продались инвестору, незаметно разбогатели.
Нельзя сказать, что все случилось само собой. Но выбора не было. Было движение, усилия, надежды – но не выбор. На развилках возникала пара-тройка альтернатив, но альтернативы безболезненно отшелушивались, и следующий шаг становился очевидным. Мы учились на лету, мы следовали за трендами, мы уяснили одну простую истину: хочешь быть успешным — не будь оригинальным. Мы просто брели куда-то, довольствуясь тем, что впереди всегда есть сухое место для нового шага.
Кто я такой? Администратор? Менеджер? Торговец? Купец? Кто назначил меня на эти должности? Просил ли я об этом? Почему через двадцать лет дружбы с Егоровым расставание с ним не вызывает во мне боли? Почему я почти рад, что мне не нужно ничего никому объяснять, просить, уверять? Почему борьба кажется бессмысленной?
Валил мокрый снег. Остроугольные фонари слепили через мокрое стекло. Оттепель. Черная, грязная, суетливая страна. Огромная, мрачная, неряшливая. Серый космос.
Такой же и я. Это я такой, потому что она, или она такая, потому что я?
Кто мы? Почему мы не занимаемся тем, чем хотели? Кто нас заставил? И чем мы должны заниматься? Что мы умеем? Умеем ли хоть что-то?
Нам сунули в зубы сахарную кость, и мы с удовольствием зачавкали, давясь благодарностью к дающему. Мы стали сытыми, но сытость не грех. Грех — удовлетворенность сытостью.
Романтическая идея охватила меня — если будет плохо, пойду в грузчики. Опыт имеется. Форма утрачена, но это дело наживное. Вернусь для начала в спортзал.
Идея тронула меня наивностью. Я не прогнал ее. Я улыбнулся. В работе грузчика есть приятная механичность, оставляющая голову свободной. Свободная голова — это тот минимум, который нужно гарантировать. Туловище… Туловище приспособится.
Каждый день, а последние месяцы каждый час, в мою голову кто-то лез. Моя голова стала отхожим местом, и поставщики мыслей всовывали свой товар, как рекламные флаеры у метро. Я отнекивался, они улыбались. Я отодвигал их, они оскорбляли меня вслед. Я не хотел ловить эту волну, но она пронизывала воздух. Я отключился. Адьёз.
Мы стоим на пороге краха. Я знал это. Знал из разговоров с Егоровым, из тревожных звонков своей бывшей, из Интернета. Но прежде, чем у меня что-то отберут, я сам избавлюсь от этого. Я оставлю только то, что отобрать невозможно.
Я знал свою ватерлинию. Знал, что она есть. Нужно было найти ее и не опуститься ниже.
На холке — наросты из вещей и служебных задач. Вещи изолировали меня. Это не очень свежая мысль, и с ней все согласны. Но как только вещной мир начал сыпаться, я испугался. И все испугались. Это очень страшно — не иметь возможности купить решение проблемы. Решать по-другому я почти разучился.
Двадцать последних лет прошли деловито. Я достиг не так много, как Егоров или Пахмутов. Но я никогда не был лузой, не ныл и не боялся.
Я купил квартиру. 106 квадратных метров. Купил ее для семьи на седьмой год обживания съемных квартир — мы сменил три такие обиталища. Я купил квартиру. Но если хотите мне досадить, намекните, просто заподозрите, что семью я потерял именно из-за того, чем хотел ее укрепить. Меня это приведет в бешенство. Привело бы.
Света никогда не отличалась дипломатичностью, но красота — это страшная сила, особенно, когда тебе 22. Света умела залезть под кожу, когда ты меньше всего этого хотел. Она наверняка считала такую бескомпромиссность целебной. Долгое время я был в стороне от ее нападок. Ее характер был взбалмошным, но недостаточно сильным, чтобы досадить мне по-настоящему. Я мог ее обуздать.
Когда же я превратился в слезливую обидчивую бабу? Был ли момент, когда я сменил окраску? Психозы после гостей, молчание по комнатам, ощущение упрека еще до того, как оба открыли рот.
Я думал, что квартира даст какие-то индульгенции. Какую-то фору. Что Света скажет (и не при гостях): да, Валера у меня немного съехал с катушек, но при его нагрузке это простительно. Я бы ответил взаимностью. Не сразу, но ответил бы. Света не была политиком. Света не мыслила временными интервалами в один год или десять лет. Успехи проворных знакомых ставились мне в пример. Это доставало. Она поселила во мне сомнения. Мои двадцать прошедших лет распались на два отрезка. В первый из них я искренне верил, что куда-то иду. Во второй я превратился в систему жизнеобеспечения для самого себя. Я поддерживал огонь, чтобы поддерживать огонь. Если не углубляться в эту мысль, можно просуществовать еще лет тридцать.
Страшно отрываться от мира, который тебя сделал. Мы не жили в дикой природе, где есть выбор. Мы отказались от выбора добровольно. Мы вплелись в этот мир без остатка, а мир выплел нас. Мы ругали себя за сверхгибкость, так стоит ли теперь ругать мир за то, что он дает нам шанс больше не гнуться?
Чего мне не хватало — это человека. Все эти годы не хватало. Не какого-то там Человека с большой буквы, а просто человека, имеющего снисхождение слушать меня и не считать смешным то, о чем я бы умолчал с другими. Человека, который поймет мою неправоту, но пойдет со мной дальше. Чтобы довести до самой сути. Человека, для которого моя неправота — не приговор, не злорадство, а промежуточная станция, с которой я хочу выбраться также, как и он.
«А», «привет», «ну чо», «ну как», «давай», «до связи». Вокруг звенел фон, и мы, как крысы, внимали ему. Кто-то плакал у меня в кабинете, но я был сух и деловит. Хотелось ли мне расплакаться вслед? Прочь, прочь сантименты. Это деловая среда.
Почему для человечности нам нужна война или катастрофа? Почему благополучный человек мерзок и гордится этим?
Мнения, жужжащие роем пчел, потеряли для меня значимость. Мнения, даже совпадающие с моей истиной, не дадут ответов. В глухой пустоте своего рассудка я должен родить идею. Она будет банальной и давно уже прозвучавшей, мне начнут тыкать в нос классиками и напоминать о тех, кто высказался раньше. Мне плевать. Родив ее, я, наконец, открою ей дверь.
Нужно будет чем-то себя занять. Чем именно? Я не знаю. Что я умею? Я не знаю. По строгому гамбургскому счету, я не умею ничего.
Это не самобичевание. Это правда. И если завтра нам в самом деле предстоит избавиться от импортных костылей и шагать самим, собственное уродство ужаснет нас. Его уже нечем будет прикрыть. Мы проснемся, оглядимся и поймем, чего на самом деле стоим. Кто-то захочет это исправить. Кто-то предпочтет забыться в поиске виноватых.
Армия дала мне больше всего — она научила дисциплине и работе с документами. Сколько бы я ни разлагал свой успех на составляющие, трудно избавиться от мысли, что все эти годы я продавал свою тщательность. Тщательность, вбитую в меня парой грубых подполковников, которые наглядно показывали, как прикрыть бумажкой свою задницу, чтобы в нее не проникло инородное тело.
Мое высшее образование было формальным. Я ничего не помнил о кривой аустенита и перлита, кроме двух этих забавных слов. Мои прочие навыки находились в области практической торговли всем, что продавалось. У меня не было степени MBA и других занимательных ксив. Я бывал на тренингах, чтобы успокоить совесть Егорова. Я ничего не умел, но это не мешало быть востребованным. Исполнительный дурак — хорошая заявка для будущих резюме.
Я не выделялся из фона. Этот фон теперь закричал: мы упустили время, мы ничего не умеем! И я закричал. Но когда эхом отозвался ответ, простой очевидный ответ, что раз не умеем, надо учиться, фон закричал — мы упустили время, это уже невозможно. Фон закивал друг на друга. Сначала он. Нет, он. Или он. Жажда прогресса уживалась в нас с равноценным игнорированием того, что этот прогресс потребует жертв. Не абстрактных жертв кого-то и когда-то, а сиюминутных жертв от самих себя. Палец на стол и рубить. Желающих оказалось немного.
Мы говорили: нет условий. Мы говорили: человек имеет право. Мы говорили: наше дело маленькое. Судьба сжалилась над нами. Условия есть. Дело стало большим. Спрос на героев опять высок.
Паника долларовых скопцов меня не занимала. Валюты, квартиры, машины, вклады, кредиты, офисы, кондиционеры, евробалконы, встроенная техника… Я метался от одного к другому, не находил и начинал метаться быстрее. Я, как капризный ребенок, боялся разжать кулачок и отпустить шарик на волю. Появились ножницы и отстригли мой шар вместе с пальцами. Спасибо, что взяли ответственность. Кто-то должен был взять. У меня не хватило дыхания. Я бы себе не простил. Светка — тем более.
Когда-нибудь я раскаюсь за свои мысли. Я скажу: дурак, надо было сохранять. Надо было держаться. Надо было думать. Меня убедят в этом. Может быть, попроситься обратно, пока не поздно?
Может быть. Но сейчас, в пустоте, под гул несуществующих проводов, я почувствовал надежду другого сорта. Что-то, о чем не стал бы говорить вслух.
Черт возьми, я так устал…
* * *
Следующий день я провел дома. На канале «Россия» всерьез обсуждали шпионские игры американцев. На другом канале ссорились, но как-то слишком на публику. Я пролистал сотню программ, пытаясь найти то, что не вызовет отвращения сразу, но каналы показывали одно и то же. Разное по форме, но одинаковое по угнетающему эффекту. Натгеоуалдовский тигр вяло жевал пойманную птицу. Голубые фишки потеряли 0,2%. Бегали баскетболисты в спонсорских майках. Я выключил телевизор и замер.
Стучали молотком. Хрипло ворчал механизм китайских часов. Вчерашние мысли казались смешными, отсутствие срочных дел — опасным. Я ждал оглашения приговора. Строгие судьи уже совещались за моей спиной. Меня списали из одной жизни, а другую я забыл добровольно.
Позвонила бывшая. Я, конечно, виноват сам. Нужно было самому пойти к Пахмутову. Егоров, конечно, прикрывал свою задницу. Они не имели право. Что я намерен делать? И сколько я намерен думать? А что с Мишиным айфоном? Он настраивается.
Миша нормальный парень. Он поймет. С Мишей мы договоримся. Я что-нибудь придумаю. У меня есть дни в запасе и есть деньги. Я решу. Это вообще последний вопрос.
У меня не было злости на Светку. Так у нее выражается искреннее расстройство, и не так уж плохо, что ей не безразлично. Форма — это уже другое. Я отключил телефон.
Мной владел страх. Не быстрый животный ужас, но что-то, живущее в нас всегда и заглушаемое средой, пустило корни в моем бездействии.
Я боялся войны. Боялся уже давно. Война пугала меня не только оторванными ногами. Служба в мирное время оставила в душе несколько безобразных воспоминаний, а что такое настоящая бойня, я мог только догадываться. Не меньше я боялся оказаться не на той стороне. Я боялся манипулирования. Я боялся, что не будет стороны, к которой можно присоединиться. Я не хотел быть втянутым в борьбу за то, что не разделяю. Не хотел стать дезертиром для всех армий. Что было для меня важно?
Моя семья, пусть уже наполовину потерянная, пробуждала древний инстинкт строго и жестоко наказать любого обидчика. То, что было вокруг меня, вся эта грязь и зимняя унылость, серый космос — это тоже мое. Это тоже я. И это тоже требует защиты. Остальное, налипшее сверху, меня не трогало.
Я боялся будущего. Боялся не его мрачности, а его прямоты, потому что будущее может заговорить на том же языке, что и Светка, без обиняков и сантиментов.
Я боялся, что уже скоро, может быть, в следующем году, мы потеряем привилегию заниматься самообманом. Что наше основное ремесло — имитация деятельности — перестанет котироваться. Что с нас спросят строго, как спрашивает на экзамене самый пакостный одинокий ветхозаветный профессор, не принимающий взяток, не идущий на компромиссы, не входящий в положение. С нас спросят, а мы будем иметь жалкий вид.
И снова захотелось человека. Захотелось не быть лишь производной собственного сознания. Понять, что кто-то еще боится также, как я. Захотелось человека, ради которого можно сделать вид, что сам ты полон решимости.
Но людей не было. Накануне и утром я набрал несколько номеров. Один уже в Аризоне, и, похоже, надолго. Двое не ответили. С остальными разговор так и не смог соскочить с накатанного и преувеличенно энергичного ну-чо-ну-как. Мне не хотелось обременять их, и я ответил «нормально». Им тоже не хотелось обременять, и они ответили «нормально». Поговорили о квартирах, кредитах и стоимости нефти. Круг замкнулся. Фанерный пол бытового взаимопонимания оказался тверже бетона.
Разве я ждал другого? Этот крах должен был произойти. Тиски, в которых я оказался, это не тиски. Так ощущается свобода.
Пубертатный вопрос «кто я такой?» так и не получил ответа в моей молодости. Я так замотался, что забыл ответить. Не было необходимости. Я был чуть-чуть американцем, чуть-чуть бандитом, чуть-чуть боссом, чуть-чуть военным, чуть-чуть металлургом, чуть-чуть всем. Я пожил красиво. Я повидал мир. Попробовал его так и сяк. Я ничего не понял, но никто и не спрашивал. Это был увлекательный квест, но вопрос, мучающий всех молодых людей, способных к рефлексии — кто ты? — остался у сорокалетнего человека, чей кризис среднего возраста совпал с кризисами другого рода.
Теперь нужно определяться, но навык определяться исчез. Как только вопрос становится ребром, мне хочется крикнуть со всеми: время упущено! Поздно! Хочется выбросить белый флаг и поскорее забыться. Хочется поозираться и нащупать твердь всепрощающего нефтедоллара. Положить его на лицо, как маску, чтобы утром не осталось и следа тяжести. Хочется, чтобы он определил тебя и избавил от мучительной необходимости решать что-то самому. Хочется нажать кнопку удовольствия и вернуть все, как было.
Может быть, он вернется? Путин сказал: через два года. Может быть, есть шанс зажить по-старому? Но я ведь уже знаю, что по-старому не будет. Невозможно верить в иллюзию, заглянув ей под юбку. Я уже не смогу.
Хватит. Что произошло — то произошло. Я не страдаю больше, чем заслуживаю. Я вообще не страдаю. Если выяснится, что я грузчик, буду грузчиком. Если встанет выбор — грузчик или зависимость — буду грузчиком. Единственное, что действительно важно постичь — это степень своего одиночества.
* * *
В понедельник я в последний раз навестил бухгалтерию «Техно-Хаба», оставил несколько росписей и с тонкой папкой в руках вышел в коридор.
Галя выскочила следом:
— Валерий Сергеевич, подождите…
Она протянула мне 500 рублей.
— На бедность что ли? — усмехнулся я.
— Да нет, это за корпоратив. Я забыла отдать. Вы же, получается, не придете тридцатого? По ведомости вы сдавали.
— Ну да… Спасибо, Галя.
Бухгалтеров нельзя расстраивать благородным отказом, иначе что-нибудь не сойдется у них в ведомостях. А 500 рублей выглядят по-другому, когда ты безработный.
Ася караулила в пролете между выходом на лестницу и лифтом.
— Как ты мог? — она перегородила дорогу.
Я вздрогнул. Голос звучал так, словно я убил ее брата.
— Что случилось? — спросил я.
— Что случилось? Уволился, исчез, ни письма, ни до свиданья, телефон отключил. Ну кто так делает?
Я почесал затылок.
— Да, нехорошо, наверное. Но вообще меня уволили…
— Так ты теперь на всех зол?
— Не в том дело. Ну, Новый год, у всех мысли о другом. Что написать? Как мне приятно было с вами работать? Или что мне будет всех не хватать? Я думал, Егоров сообщит. Что теперь…
Она подошла вплотную:
— Второй раз в жизни у меня такая обида, и снова на тебя. Ко мне хотя бы мог зайти?
— Ась, честно, не со зла. Настроение такое… Не в настроении дело. Дураком себя чувствую. Зашел бы, не знал, что сказать. Я не умею все это.
— Столько лет знаем друг друга… Неужели нечего сказать?
Она смотрела в упор. Лифт завибрировал и открыл двери. Она не отстранилась.
— Валер, здорова, — прошлись по моей ладони три холодные руки. Люди протопали в коридор, прервав свой разговор, что послушать наш.
Я пожал плечами.
— Неудачники не должны тянуть вниз успешных. Ты успешная. Я еще до увольнения понял, что ты ушла куда-то…. туда, — я махнул рукой в направлении вверх и на восток.
— Никуда я не ушла. К тебе как не зайдешь — ты сразу: «Какой вопрос? Какая дата? Сколько процентов?». Столько лет я играла в эти игры. Думала, уволился, бросит этот тон, придет просто по-человечески, так нет — он и тут пропал. Ну, ты вообще соображаешь?
Я молчал. Она разозлилась. Туго стянутые на затылки волосы делали ее лицо особенно строгим. Глаза теребили меня, и я отвел взгляд. Стал смотреть на подоконник, на металлическую окантовку лифта, надпись OTIS у его порога.
Ася сунула мне в руку пакет.
— Держи вот.
— Это что?
— Ты сыну айфон хотел. Мне сказали, что не купил. Если не купил, бери.
— Ты где взяла?
Я раскрыл пакет. Белая знакомая коробка. Я приподнял крышку. Цвет — Space Gray.
— Это не егоровский, часом?
— Не знаю. Грузчик наш Марине принес, клиент какой-то отказался или забыл, не важно. Марина оприходовала в систему, я выкупила.
— Сколько я тебе должен?
— Сколько должен… — передразнила она. — Счет пришлю.
«Вот дурак», — подумал я про Ваню. — «И я дурак».
Она толкнула меня в плечо:
— Ладно, идти надо.
Я кивнул. Каблуки застучали к двери.
— Погоди, — окликнул я. — Ты где Новый Год встречаешь?
— Не знаю. А ты? — она стояла, придерживая дверь в коридор. Из двери тянуло свежим, почти весенним воздухом.
— Тоже не знаю. Полная неопределенность. Приходи.
— Да, полная неопределенность… Я подумаю.
Глава 3
Мы оба предпочли бы сделать вид, будто не узнали друг друга, но знакомая физиономия удерживает взгляд на полсекунды дольше, чем хотелось бы, и не заметить уже не получается.
Он парковал машину. Я проезжал мимо на велосипеде. Он спешил. Я избегал людей.
Как его имя? Вадим? Да, Вадим.
С Вадимом мы недолго работали в «Техно-Хабе», пока он не ушел в какую-то госкомпанию. Я забыл об этом и просто помнил, что он куда-то от нас ушел, поэтому спросил, как обычно спрашивают в таких случаях:
— Ты все там же?
Человек тактичный никогда не спросит в ответ: «И где же я, по-твоему?». Вадим – человек тактичный.
Словно обличенный ответственностью, он стал торопливо, комкая улыбки и слова, описывать свой карьерный путь за последние годы. Он все там же, только теперь стал небольшим начальником в экономическом отделе.
— Кудлакова знаешь? Я у него теперь. Работы много. Такая обстановка, знаешь…
Я, наверное, знал какого-то Кудлакова, но не помнил и тем более не хотел вспоминать. Речитатив Вадима был наполовину заучен, произносился не единожды, уже без чувства гордости за свои успехи; он говорил так, словно мог обидеть меня простым ответом: «да, все там же». Эта подробность делала мне одолжение и тяготила нас обоих. Вадим заполнял эфир фамилиями и должностями с тоскливой надеждой, что в этом ворохе информации я сам найду ответ на свой простой вопрос.
Я заметил его дорогой автомобиль. Кивнул. Похвалил за выбор.
Вадим переключался медленно. Он удивился моей реплике. Автомобиль? Покрасневшее лицо его начало отмякать, хмурость сошла со лба. Ах, автомобиль. Он вспомнил о своем хорошем автомобиле и с нужным градусом безразличности ответил:
— Да вот… купил.
Я хотел добавить, что тоже «водку пил», но Вадим не заметил игры слов. Созерцание собственной машины на минуту расслабило его, как третья рюмка. Незаметно для себя он просветлел, сунул руку в карман, оперся по-хозяйски на край капота. Вся его нервная деятельность под прессом незримого Кудлакова происходит не напрасно. Он высоко взлетел. Как мало мы ценим то, что имеем. Прекрасный выбор, прекрасный.
Он быстро справился с нахлынувшей чувственностью. Одернул себя. Не дал растлить. Глянул на смартфон и уже с некоторым самодовольством протянул мне руку на прощанье – ту, что только что держал в кармане, вспотевшую накануне тяжелого дня тяжелую руку.
Его взгляд добрался до велосипеда, который прильнул к моей ноге, как тощий бездомный пес с подволакивающейся ногой (ослабла пружина у подпорки).
— Спортом занимаешься? Молодец. А что тормоза-то не дисковые? Я себе хочу двухподвес взять с карбоновой рамой.
Ашан-байк – так он мысленно оценил мое приобретение. Тяжелый, на тонкой стальной раме, с тремя передачами и примитивными тормозами. Никто – даже предыдущий хозяин – не знает, сколько этому велосипеду лет. Он уже никогда не потеряет в цене, потому что антиквариат может только дорожать.
Вадим корректен и воспитан, поэтому лишь заострившиеся уголки губ выдали его отношение.
— Надо, надо тебе нормальный велик, — произнес он авторитетно. – У меня знакомый есть, у него сеть спортивных магазинов, можем тебе в нормальные деньги подобрать аппарат…
Я усмехнулся:
— Вадим, у меня тоже есть такой знакомый. Мы с тобой у Пахмутова вместе работали, забыл?
— А… — он треснул себя по лбу. – Что-то я затроил. Ну так попроси его по старой дружбе какой-нибудь велик подогнать. По оптовой цене.
— А зачем?
Вопрос застал Вадима врасплох. Велосипед, навьюченный технологиями, был для него аксиомой и не требовал обоснования, как не требовала их его машина, его новая квартира и все, что он так стремительно переводил из списка желаемого в список действительного.
Саркастическая насмешка над убогим велосипедом на лице Вадима вдруг сменилась напряженным выражением, словно он, наконец, разглядел и мои вытертые на коленях джинсы, и кеды с кособокими задниками. Он попытался скрыть этот пытливый взгляд, но его неуют передался мне.
Не напрягайся, Вадим, я не попрошу у тебя в долг. Я не буду грузить тебя симметричным твоему рассказом о своем падении. Рептилия, которую ты вдруг разглядел во мне, не опасна для человека.
Мне не хотелось делать из своего внешнего вида декларацию. Я бы предпочел, чтобы Вадим не обратил на это внимание. Он обратил, хотя виду не подал.
Он что-то заболтался. Там сейчас планерка. «Давай». «И ты давай». «Звони если что». «Я на связи».
Он заспешил вразвалочку к зданию, уже погруженный в свои мысли и сгорбленный под авторитетом Кудлакова, который навис на его плечах тяжелым рюкзаком.
Я заскрипел педалями к выезду с парковки. Велосипед я купил случайно у соседа по лестничной клетке, подростка лет семнадцати. Договорились мы удивительно быстро: велосипед ему был не нужен.
Я ездил налегке, оставляя дома все, что отягощало мои карманы в прошлой жизни до увольнения. Я брал рублей двести денег и ключ от квартиры. В рюкзаке болтались кофта, дождевик и набор инструментов. Я откопал дома кеды, не ношенные лет десять, пока я был занят профессиональным ростом.
Это было важно – не иметь ничего, чтобы не бояться ничего потерять. Вадим связал мой выбор транспорта с плачевным финансовым состоянием. Но антикварный велосипед был мне просто по душе. Это сложно объяснить людям, считающим трехлетнюю машину устаревшей.
Я мог бросить его на землю и лечь рядом. Молодая трава трогала шею. Облака висели в просвете деревьев, как вклеенные. Мелкий жук щекотал волоски на мой руке.
Один раз я забыл велосипед в подъезде, но никто не позарился.
Мне нравился возбужденный звук трещетки, когда я прокатывал его по коридорному пролету. Велосипед был таким же оборванцем, как и я: он снаружи, я внутри.
На автомобиле невозможно ехать бесцельно. Автомобиль создан для тех, кто точно знает, чего хочет в жизни. Он всегда ведет через пунктир жизни от А до Б, не делая передышек.
Велосипед спонтанен. От исследует окружающий мир в глубину и также, слой за слоем, он исследует в глубину тебя самого, соскабливая все, что наросло и налипло за годы, проведенные в кожаном салоне автомобиля.
Красный горизонт морщинится складками облаков. Низкое солнце коснулось его и потекло вширь. Закату аплодируют на ветру широкие ладони молодых кленов. Низкий вечерний свет запускает пальцы в лезвия нестриженной еще травы. Зеленый цвет бронзовеет и теряет однозначность. Сумеркам остаются абрисы домов и скачущий свет моего фонарика. Пахнет трава. Гудки машин становятся реже. Нервозность забивается на ночевку по расщелинам проулков и желтоватым аквариумам окон. Я еду сквозь этот удивительный мир, и на час-другой я забываю о том, что разъедает меня в другое время.
Хандра, как ее не назови, овладевала мной все сильнее. В декабре, после увольнения, хотелось собраться с силами, тряхнуть головой, оставить прошлое за спиной и скорее заняться поисками новой работы. Я рвался в бой.
Но кончились январские праздники, а я не знал сторону, на которой собираюсь воевать. Не знал я, и зачем мне воевать. Я сказал себе: не суетись. Ася поддержала меня. «Все равно никто не знает, что будет, — сказал она. – Сейчас тебе ничего стоящего не предложат».
С работой, в самом деле, было туго. Страна погрузилась в неопределенность, и даже те, кто мог и хотел бы мне помочь, на мои вялые запросы отвечали уклончивым «нет». Они оставляли калитку приоткрытой, но я никогда не настаивал.
Катастрофы, которой мы ждали весь декабрь, не произошло. Жизнь в России не остановилась. Она была удивительно похожа на прежнюю; кто-то еще покупал квартиры и машины; кто-то снова планировал майские каникулы в Европе. Но эта кажущаяся стабильность была лишь отсрочкой. И те, кто позволял себе суетиться с прежним азартом, просто пытались взять на борт побольше этой старой доброй жизни, которая уже удалялась от нас, как родной берег.
В конце февраля «Техно-Хаб» был продан крупной московской сети, и я получил приличную сумму за свою небольшую долю в капитале фирмы. Егоров был уволен. Ася продолжала работать, но все чаще заговаривала о возможном уходе.
Я дал себе три месяца – январь, февраль и март. Три месяца, когда мир, согласно моему плану, должен был прийти в новое агрегатное состояние, вобрав меня обратно.
Три месяца прошли, но определенности так и не наступило. Дни наползали друг на друга колодой карт, смешивались и растворялись в близорукой памяти.
Я приучал себя к хандре постепенно и настойчиво. Первые недели после январских праздников по привычке вставал в семь. То и дело проверял телефон: давно не звонил – сел? Боролся с плясавшим на коротком поводке терьером внутри себя, готовым броситься за костью по первому приказу. Я слишком долго бегал за костью, чтобы вот так враз быть вычеркнутым из этой гонки. Меня осеняло, как улучшить классификацию товаров в «Техно-Хабе», и я обрывал мысль на взлете, потому что «Техно-Хаб» уже не нуждался в моих идеях.
А потом все прошло. Прошло незаметно и бесследно, как отпадает бородавка. Я не стал ни на йоту счастливее, но успокоился до такой степени, что вечерние рассказы Аси о рабочей суете вызывали во мне хорошо замаскированную усмешку. Я перестал колоться об эти рассказы. Я перестал понимать Асины жалобы на новое руководство, ведь как можно жаловать на то, чего в сущности нет — а именно так мне и казалось.
Безделье становилось угрожающе приятным. Я валялся на диване с пультом, листая каналы, включаясь в их смысл лишь на секунды, не испытывая мук по поводу того, что почти ничего не понимаю. Телевизор звучал, как далекие напевы, смысл которых – не в их смысле. Журчание чужой речи, еще озабоченной состоянием этого мира, раз за разом доставляло мне странное удовольствие, словно я был потусторонним существом, наблюдающим земной спектакль.
Я видел актеров. Верхние части их лиц были неподвижны и бессмысленны, нижние произносили реплики. Я перелистовал одинаковые сериалы, где отважные мужчины и женщины распутывали клубки преступлений, все больше влюбляясь друг в друга. Иногда я попадал на мелькающий фильм-катастрофу и засыпал под его однообразный грохот.
Я читал книги, но избегал злободневных. Чем дальше они были от моей жизни, тем больше нравились. Я много читал про войны, разные войны. Может быть, я готовил к войне себя?
Иногда я выпивал. Выпивал не потому, что хотелось, а ради какого-то придуманного самим собой терапевтического эффекта. А выпив, ложился на волны дурмана и полностью покорялся им, как правило, просыпаясь в час ночи под включенный телевизор, чтобы перелечь к сонной Аське.
Наверное, мы не сблизились настолько, чтобы моя деградация начала ее беспокоить. К моим мятежным выходкам она относилась с пониманием.
Я коротал отведенные себе три месяца, не глядя на календарь, на градусник за окном, на котировки валют и бегущие строки понизу экрана. Мне хотелось овладеть искусством безразличия. У меня стало получаться.
Истек март, и с его последним щелчком я не почувствовал ничего нового. Мне следовало заняться поиском работы, но приобретенное равнодушие позволило не делать этого в первый же день. «Ты не цирковой зверь», — сказал я себе.
Потом Аська уехала в Красноярск. Уехала надолго, может быть, навсегда. Скорее всего, навсегда. Все произошло без драмы – или я не заметил драмы? Как-то вечером она сказала, что ей предложили должность в крупной компании, открывающей филиал в Красноярске. Я сказал – очень рад за тебя. Я не лукавил. Она не стала жеманно отнекиваться и предлагать поехать с ней. Все получилось честно и просто; в аэропорту мы простились с ней, не уронив наших отношений. Обнялись и разошлись. Обещание созваниваться осталось нашим самым большим обязательством друг перед другом. Что-то внутри меня било тревогу, но освоенное мной созерцательное отношение к жизни позволило остаться в берегах.
Не было обид. Мы оба хотели этих отношений слишком долго. Мы слишком изменились. Червь деловитости уже внедрился под кожу Аськи, а мне все сложней было подыграть окрепшей деловой женщине. Все эти бизнес-словечки и стремление все организовать – даже досуг – когда-то казались мне ее защитной реакцией на грубость внешнего мира. И вдруг, в феврале или марте, мне стало очевидно, что Аська переродилась, что защитная реакция стала больше чем привычкой, что ее новая натура уже более натуральна, чем живший в ней ребенок. Я все еще искал в ней ту девчонку в ковбойских джинсах, которая лихо танцевала латинские танцы и смотрела на мир влюбчивыми глазами. Но она появлялась только по праздникам, только напоказ. Нас растащило так сильно, что скоро мы стали лишь молчаливо прощать присутствие друг друга в одной квартире. У нас так и не случилось настоящей ссоры. Тем, кто шагает по параллельным рельсам, нечего делить.
Пока она стремилась вверх, я совершил благополучную посадку и мог лишь молча наблюдать за ее карьерными пируэтами. Предложение красноярского филиала позволило нам расстаться на высокой ноте. Она оставляла меня с тревогой за потерявшего хватку пса. Я провожал ее с отеческой болью, которая не может ничего изменить в судьбе ребенка.
Я уехал во Вьетнам. Великовозрастной дауншифтер выдержал в удушливой стране три недели, и как-то утром отчетливо понял, что настала пора возвращаться. В кафе, где я обычно завтракал, вращались под потолком четыре ленивых вентилятора. С вечера стояли переполненными пепельницы. Официантка выдавила улыбку. Я порылся в меню, где жирные страницы с белесыми картинками обещали жаренных на масле кальмаров, местные остроты и пресный рис. Дауншифтер посмотрел на все это и понял, что декорации потеряли убедительность. Что обман стал слишком заметен. Что рефлекторная улыбка официантки, похожая на кратковременный спазм, никогда не относилась к нему.
Я не стал требовать с хозяина квартиры денег за оставшуюся неделю и купил билет на ближайший рейс. Родной город встретил дождем и мокрым снегом в канун майских праздников.
Во Вьетнаме я познакомился с Коляном. Он был младше меня лет на пятнадцать, могуч и бородат. Его инфантильность и почти полное неумение обдумывать то, что он говорит, расположили меня. Он был лишен комплексов, естественно груб, но беззлобен. Настоящий примат. Раздражение и восхищение им сменялись во мне, как блики волн. В России я не встречал таких людей, и хотя Колян был русским, меня не покидало ощущение, что он есть порождение другого климата и другой культуры.
В России он был хирургом, и в силу молодости или как раз характера старшие коллеги поручили самую тягостную профессиональную обязанность: первый разговор с родственниками умерших пациентов. В Коляне уживались грубая прямота и неподдельная сочувственность. Он звонил людям, обозначенным как «Мама» или «Оля» в телефоне умершего, и просил их подъехать в больницу. Понизив голос, он объяснял, как их родственник был обнаружен с тяжелыми травмами головы на улице. Как треснувшая височная кость откололась острым краем. Как возникла гематома. Как врачи делали все, что могли. Он погружался с ними в горе и выходил из него с легкостью пловца, ныряющего с крутого берега. Мне никогда было не понять его.
Смерть своей собственной матери он перенес также. Он плакал несколько дней, затем сдал ее квартиру и приехал сюда. Теперь он считал миссию своей жизни завершенной и пожинал плоды мучительных усилий. Я завидовал его способности вот так, одним махом, подвести черту под прошлым и найти новые смыслы.
У него была мания выкладывать в Интернет фотографии всего, что он видел. С ним всегда был смартфон, на который снимались крабы, закат, бунгало, туалет, мусорные кучи, молодые вьетнамки, мотоциклы и личинки муравьев. Но еще большую маниакальность он проявлял в отношении того, что делал сам: вот он на доске для серфинга, вот у подножья святого дерева, вот на фуникулере, а вот с нырятельной маской поверх обгорелого лица. Палка для селфи была подпоркой его самолюбия.
Завидовал я и смыслу, которым Колян наполнил свой вьетнамский быт. Он уже не был бездельником, проживающим деньги в тропиках. Он был актером сериала, за которым следит сколько-то там сотен мерзнущих земляков. Он проживал жизнь за них, для них и вместе с ними, подпитываясь завистью и восторгами. Сезон дождей, вымотавший из меня всю душу (а ведь обещали два небольших дождичка в день), переносился им стоически, как личный подвиг, к которому его подтолкнула ненасытная армада его интернет-последователей, жаждущих суррогатных впечатлений. Он словно отдал свое тело в их безвозмездное пользование, оценивая любой действие с точки зрения количества лайков и репостов.
— Колян, поехали в музей жертв войны, — предлагал я, глядя на штору дождя за окном.
— Не, Валера, боян. Там уже кто только не был.
— Но ты-то не был.
— Не…
Лайки управляли им до такой степени, что при известном их количества можно заставить Коляна съесть живого осьминога. Я не стал дожидаться этого спектакля.
Меня он называл пофигистом.
— Тебя вообще ничего не парит, — говорил он.
— Жара парит. В прямом смысле. Только она.
— Погоди, сядь вот так… Не, ну вот так… Ну как будто тебе жарко… Вот… Капля на носу…
Он делал кадр и быстро-быстро, двумя большими пальцами, набирал текст. «Старый пердун из России потек от жары». Что-нибудь такое. Я не читал.
— Колян, почему в русском языке слова дауншифтер и даун так похожи?
— Не-не, в оригинале это разные слова. У них разный корень.
— Да я не про то.
Вьетнам со всей его военной историей, сезоном дождей и дайвингом оставил у меня чувство растерянности, словно тайная дверца этого излюбленного даушифтерами места осталась для меня закрытой. Кайтинг, лесной экстрим, острая кухня, до поры приветливый персонал — Вьетнам подыгрывал мне, как сюсюкает с ребенком родитель. Трясет перед носом осточертевшей игрушкой. Но ребенок прозревает и начинает чувствовать фальшь.
Я бы мог обманывать себя и дальше, но Колян развеял последние сомнения. Мне не дано было того чистого и наивного сердца, чтобы ощутить любовь к чужому миру лишь потому, что среднегодовая температура моря здесь превышает двадцать градусов.
В аэропорту я встретил группу молодых земляков – они возвращались в столицу. Их трагедия описывалась простейшей математикой: аренда жилья перестала покрывать местные расходы. Курс рубля и упавший спрос на съемные квартиры девальвировали их мечту о райских островах. В них вдруг проснулась экономически обусловленная тяга к родине. Это были поздние возвращенцы – многие их коллеги оставили теплые берега еще зимой.
В аэропорту я купил бутылку дорогого виски, отдав последнюю дань жизни не по средствам. Мы все слишком долго жили не по средствам. Мы работали хуже, чем зарабатывали. Так не могло быть вечно. Наступало другое время, когда имитация переставала быть товаром на продажу, и у меня не было уверенности, что все смогут вписаться. Смогу ли вписаться я?
Я привез из Вьетнама понимание того, что не хочу быть дауншифтером. Также я привез пару аккаунтов в соцсетях, к которым меня приучил Колян.
Эти аккаунты наполнили пару последующих недель особым смыслом. Всплывали давно забытые фамилии. Стучались давно забытые друзья. Я вдруг ощутил невероятный подъем сил, стремительно восстанавливая давно утраченные связи. Одноклассники, одногруппники, армейские друзья, бывшие коллеги, бывшие девушки… Несколько вечеров я просидел с ноутбуком на коленях и глуповатой улыбкой на губах. Ваня Перельман. Наташка Кунцева (теперь Ворожеева). Гуляев Витя.
Разочарование наступило также быстро, как от Вьетнама. Люди рвались по одному, как струны. При виде знакомой фамилии моя голова начинала трещать по швам от воспоминаний, но уже через десять минут становилось ясно, что теперь мне доступны лишь сухие сводки автобиографий. Сами люди куда-то исчезли, оставив вместо себя фанерных двойников, улыбающихся мне с фотографий. Пепел старых знакомств таял на быстрых кнопках клавиатуры и исчезл бесследно.
Мы радовались этим виртуальным встречам и не знали, о чем спросить. «Как дела?» «Где работаешь?» «Есть ли дети?».
Руководители разных калибров, специалисты, коммерсанты, домохозяйки.
Один ребенок. Два. Еще только планируем…
Хотелось спросить о чем-то более важном, и мой мысленный вопрос неизменно звучал «Ну как?». Ну как? Ну? Но я не мог наполнить это «ну как» смыслом, который бы обозначил глобальность вопроса. Мне казалось, вопрос со всей очевидностью вытекал из момента нашей с ними последней встречи.
Мне казалось, что я сижу с ними на ступеньках подъезда и спрашиваю «Ну как?», и тогда вопрос обретал смысл, становился понятен и остр. Ну как, ты счастлив? Ты сделал, что хотел? Стоило?
Но в Интернете мы спрашивали о том и о сем, но не пускали друг друга дальше общедоступных фасадов своих жизней. Люди крайне озабочены тем, чтобы показаться тем, кого давно не видели, самой блесткой своей стороной. Едва это жажда удовлетворена, взаимный интерес угасает. Мы остывали также быстро, как загорались. Интернет и время превратили нас в чужаков.
Нужно была личная встреча. Мы планировали собраться без конкретных дат и сроков, «созвониться, как будет время и настроение». Не было ни того, ни другого.
Больше других я искал Гришу. Гриша Озеров. Мой ровесник. Друг детства. С ним мы прожили детские годы соседями, с ним учились в школе, с ним ушли в армию — попали, правда, в разные части. Гриша был моим другом и одновременно кумиром. В детстве так бывает. Мне очень хотелось знать, кем он стал.
Его одаренность была очевидна. К этой одаренности примешивалось умение не замечать ее. У Гриши был абсолютный слух, математические способности и первый взрослый по хоккею. Он подтягивался 21 раз. Делал выход силой. Он пил из полиэтиленового пакета пиво, сидя на трубах теплотрассы. Он воровал со мной магнитолу из брошенного во дворах «Ижа».
В цветении Гришиных талантов был один, важный лично для меня. Гриша не ставил себя выше, хотя было совершенно очевидно, что из нас двоих он стремительней и смелее. Гриша, острый язык которого не оставлял без внимания ни одну посредственность, считал нас одной крови. Он никогда не задевал моего самолюбия.
И если для меня вопрос нашего равенства оставался до некоторое степени болезненным, то Гриша никогда не повергал меня сомнению. Мы располагали привилегией смотреть на остальных людей, обеспокоенных, нервных, замученных жизнью людей свысока. Еще сопляками, сидя на крыше соседнего дома, пропустив ноги через хлипкое ограждение, мы осознавали свою исключительность. Наша возвышенность не требовала доказательств. Суетящийся внизу мир ждал знакомства с нами. То, что на крыше сидят два гения, не вызывало ни малейших сомнений. Это было счастье, которого мы не осознавали.
Отшелушив две дюжины Григориев Озеровых, я наткнулся, наконец, на аккаунт с нечеткой, любительской фотографией, глянувшей на меня пугающе знакомым взглядом.
Он изменился меньше, чем я ожидал. Не располнел. Не выцвел. Насмешливое выражение лица. Худые плечи и худые крепкие руки. Его возраст выдавала короткая прическа, маскирующая глубокие залысины.
На двух других фотографиях он был с семьей где-то на юге. Пятна загара, ожерелье ракушек на шее и два белобрысых пацаненка, не похожих на Гришу в их возрасте. Или я просто забыл, каким он был в их возрасте?
Вот его жена, полноватая, обычная женщина, глядя на которую уже невозможно различить невесту, способную заинтересовать моего друга.
Я полез искать контактные данные, но страница с личной информацией белела пропусками. Номер нашей школы и некое ООО «Долина» — вот и все, что я знал о новом Грише.
Аккаунт был пуст, и его обладатель, судя по всему, не появлялся здесь несколько лет. Я отправил три личных сообщения.
Заодно попытался разыскать компанию с названием ООО «Долина», но точного совпадения не встретил. Была прокатная контора «Долина-С», туристическая компания «Теплая долина» и несколько похожих сочетаний, но ближайшее ООО «Долина» располагалось в трехсот километрах от нас. Звонок туда мало что прояснил: Озерова никто не знал.
Шли дни, а Гриша не выходил на связь. Гриша исчез. Возможно, он жил в другой стране, где его талантам нашлось применение. Или в Москве. Интернет знал десяток Григориев Озеровых, но тот, что интересовал меня, растворился без остатка.
Я продолжал вялотекущие поиски работы, которые начал еще до отъезда во Вьетнам. Отправленные мной резюме остались без ответа.
Сразу после возвращения я обозначил нескольким знакомым свой вакантный статус, и они проявили легкое участие в моей судьбе, попросив прислать резюме. Впрочем, этим их участие и ограничилось.
Неопределенность не рассеялась и к концу весны. Компании продолжали повышать эффективность штатов, избавляясь от пригревшихся дармоедов, а мое резюме не казалось убедительным даже мне самому. Специалист по всему не был специалистом ни в чем конкретном. Мое участие в создании «Техно-Хаба» было плохо задокументировано, а последняя должность мало что говорила о реальном круге обязанностей. С Егоровым, который мог бы дать мне рекомендации, мы больше не общались: его положение, как я понял со слов Аси, было ничем не лучшим, а отношения безвозвратно отяготились моим увольнением.
Приобретенная привычка к халтуре мешала поиску работу не меньше, чем упадок рынков. Рассылка резюме порождала во мне тягостное чувство. Если мне не отвечали или присылали отказ, закипали досада и злость. Как и положено начинающим сумасшедшим, после очередного вежливого «нет» я крутил педали велосипеда и полушепотом спорил с теми, кто мне отказал. Я распалял себя и уничтожал их. Им было на это наплевать.
Но в душе я не хотел положительных ответов, которые подведут черту под моей самоволкой и призовут обратно на фронт.
Я терял хватку? Наверное. Воображение никак не справлялось с простейшей задачей – прорисовкой желаемого варианта развития событий. Мне мерещились картины упадка, смерти от пьянства и нравственного разложения, мерещились мучения в душных кабинетах с захламленными столами, куда я попаду вслед за своим резюме. Мерещился сутулый клерк, готовый на все, лишь бы сохранить видимость контакта с этим миром.
В те дни, когда я позволял себе не думать о работе, проклятый червяк точил мои нервы гнусной поговоркой «Под лежачий камень вода не течет». Отправленное резюме не приносило ни малейшего избавления, потому что я начинал бояться неотвратимости работы в компании «Эколь» или «Мир Красок». Родной «Техно-Хаб» вряд ли был лучше всех этих контор, но он все-таки был родным, выпестованным, вынянченным с нуля, знакомым до последнего степлера. Его растущий организм требовал снисхождения. Там я не был функционером, который имеет право на обезличенность. Я прирос к нему корнями, и хотя последние годы мы вошли в фазу стагнации, отяжелели, утратили инициативу, «Техно-Хаб» время от времени подпитывал и мое самолюбие, и любопытство. Мы сплелись с ним и чувствовали волны друг друга. Получится ли такая взаимность где-то еще? Откуда берется это ощущение себя на своем месте? А главное, куда оно исчезает?
Человек не задается вопросами о смыслах, пока его жизнь набирает обороты. Это естественно. Ускорение карьеры или любовные успехи становятся его смыслами. К сожалению, эти явления недолговечны. По крайней мере, в моем случае.
Вопросы о смыслах появляются, когда сам процесс жизнедеятельности вдруг требует от тебя неожиданных усилий, которые раньше или не требовались, или не замечались ввиду маячащего впереди тропического миража. Мираж исчезает, суставы с трудом разгибаются после утренней хандры, заложенный нос не различает запахи. Тогда ты все чаще спрашиваешь себя, к чему эти жертвы? Ты становишься черств и прагматичен. Ты начинаешь считать, что любые усилия должны быть адресными, то есть иметь какую-то цель, и по возможности высокую цель. Эта вышина может быть обманчивой, но тебе она нужна все равно.
Убийственное противоречие человеческой природы… Он кажется самому себе бездной, заполняющей весь мир. А для мира он – лишь статистическая единица, исчезновение и крах которой укладывается в рамки естественного исторического процесса. На всех войнах есть жертвы. Почему бы не быть одной из них? Не станет ли нашей эпитафией лишь сообщение о том, что мы не вышли за рамки естественного порога смертности?
Чем большего преодоления требуют простейшие шаги, тем активнее ты себя спрашиваешь о пункте назначения. Ты похож на человека, плавающего посреди открытого моря, который намечает цель броском мячика. Так он может бросать бесконечно, плавая по кругу за своим мячиком, и если плаванье доставляет удовольствие, это можно понять. Но чтобы добраться до берега, мячика уже мало. Нужен компас. Я прислушивался к своим колебаниям, но компаса не чувствовал. Жизнь вокруг продолжалась по инерции, а моя инерция все больше затаскивала меня под воду.
Поиск работы напоминал пытку, и я раз за разом пытался придумать себе вдохновение. Воображал себя в новом кабинете в статусе некого начальника. Видел табличку на кабинете: «Генеральный директор В. С. Сухов». Думал о неожиданных знакомствах. Представлял, как с интересом смотрю канал РБК и даже понимаю, о чем речь. Рисовал себя сказочно разбогатевшим вопреки собственному желанию, просто потому, что вовремя отправил то чертово резюме. В полупьяном бреду я давал интервью воображаемой журналистке (естественно, чуть-чуть влюбленной), провозглашая принцип «никогда не сдаваться» своим кредо.
Самогипноз действовал короче таблетки анальгина. Я засыпал, а утром посланные накануне резюме опять казались бесполезными, как плевки с балкона в кромешной темноте.
Нервозность, обезвоженная ленью, набрала неожиданную силу в тот день, когда моя бывшая жена, Светка, вопреки всему, что я о ней знал, с каким-то странным тактом отказалась брать ежемесячные деньги на Мишку. Она сказала:
— У нас сейчас нормализовалось.
Я понял: «Тебе они нужнее». Продажа мной автомобиля, который я планировал просто сменить на вариант попроще, произвела на нее сумрачное впечатление. «Это начало конца», — вероятно, думала она.
Не сам отказ, а ее внезапная деликатность, вызвали во мне панику, клокотавшую несколько дней. Я всматривался в свое взлохмаченное отражением; отражение всматривалось в меня парой больных глаз с посеревшими белками. Может быть, я обманываю себя, и мое спокойствие, хандра и легкий алкоголизм – это не безобидный отдых нервной системы, а необратимая болезнь? Пациент еще жив, но его уж не спасти. Уклон уже слишком крут. Физику не обманешь.
Еще больше меня взволновало, что несмотря на этот шок, я не изменил своему ленному образу жизни, заглушая тревоги просмотром случайных каналов и дневным сном после рюмки спиртного.
«Надо что-то предпринимать», — сверлило в голове. – «Главное – идти».
И тут же разгорался внутренний спор, надо ли идти, если нет никакой уверенности, что идешь правильно.
Я требовал от себя компромисса. Согласия на малое как альтернативу полному нулю. Устройся работать менеджером по продажам офисной техники. Пойди в отдел кадров завода – там 63 вакансии. Согласись на непыльную работу водителем или грузчиком. Грузчиком ты грозился стать, если припечет.
Но едва я обрисовывал себя такую перспективу, как проклятый внутренний диалог разгорался вновь. А что будет через десять лет? Не оглянусь ли я на прожитые годы с сожалением, зайдя в очередной тупик? Каждый следующий год ценнее и быстрее предыдущего. Я исчерпал лимит тех лет, которые можно было тратить на кинопробы. И страна его исчерпала. Цена ошибки все дороже.
Созерцательная позиция – это зло, но зло медленное. Она хотя бы притормаживает время. И оставляет надежду.
Тогда и позвонил Вадим Резепин. Тот Вадим, хорошую машину которого мы обсуждали во время моей велопрогулки после возвращения из Вьетнама. Вадим, которого я когда-то принимал в «Техно-Хаб», решил воздать добром за добро.
— Валера, тут шпионы донесли, что ты ушел от Егорова. Надо было сразу сказать. Слушай, мы ищем надежного человека. Значит, ищем человека… — тут он буксанул, собираясь с духом. – Ищем в отдел конкурсной документации. Понимаешь, да?
«Отдел конкурсной документации» было произнесено с интонацией, на которую можно ответить только благоговейным шепотом понимания.
За иронию, которая прорвалась в моем ответе, Вадим уколол меня корпоративной рапирой:
— Валера, это очень напряженное направление. Нам нужен человек, разделяющий наши ценности. Шеф хочет полной прозрачности. Ну, ты понимаешь…
— Понимаю. Чтоб не тырил.
— Ну… — Вадим подбирал уместные слова. – Я как про тебя узнал, сразу подумал… Короче, я шефу рекомендовал рассмотреть твою кандидатуру, потому что у Егорова ты…
— Не тырил, — подсказал я.
— Ну да.
— Спасибо тебе. Какие следующие шаги?
Он оживился. Нужно резюме, но это не главное. Резюме – формальность. Нужно, чтобы шеф лично одобрил кандидатуру. Нужно ему показаться.
Мы договорились на вторник.
— Я полностью за твою кандидатуру, — подытожил Вадим. – Так что… держим пальцы.
Количество вздохов Вадима убедила меня, что его рекомендация мало значила для шефа. Все в моих руках. Утром во вторник нужно надеть мундир успешного человека, который пылился с новогодних праздников. Нужно побриться. Выправить плечи. А главное, выдавить из своих глаз тот блеск, который любят в своих подчиненных большие начальники.
Вторник оказался издевательски жарким для костюма. Воротник рубашки, стянутый галстуком, припаялся к шее. В салоне такси стоял горький запах табака, быстро въевшийся в мой костюм. Этот шеф Кудлаков, чёрт его знает, может не любить курящих. Если бы я курил – я бы не переживал. А так мне досадно не получить работу только потому, что шеф решит, будто перекуры для меня важнее его указов. Оправдываться еще глупее. Будь что будет.
Вадим встретил меня на ступеньках учреждения. Он торопливо сунул мне ладонь для рукопожатия, мотнул головой в сторону проходной, ссутулился и полубоком вошел в створ высоких дверей. Там он блеснул пропуском, отразившим неприязненно-равнодушный взгляд Горгоны-охранника, который потребовал с меня паспорт и долго переписывал данные в журнал.
Турникет с вращающейся треногой шлепнул меня по коленям и записал в свой мозг статистическую единицу. В здании с высоченными потолками пахло пустотой. Шаги гулко разносились по коридорам. Голоса катились далеким рокотом. Мы поднялись на четвертый этаж по широким лестницам. Зданию было лет пятьдесят. Шикарный ремонт превратил его в музей. Украшавшие лестничные пролеты картины были дороги и безвкусны; рама наверняка стоила больше полотна.
Вадим торопливо объяснял мне что-то, словно извиняясь за эти смотрины, то и дело понижая голос, здороваясь с сослуживцами, энергично помахивая чемоданчиком.
— Так у нас сложилось. Я тоже проходил аудиенцию с шефом.
Мы зашли в кабинет с номером 406, за дверями которого была приемная с пустующей стойкой секретаря. Приемную отделяли от основного кабинета двери с массивными ручками. За дверями слышался мерный говор.
В приемной сидел мужчина, рослый, некрасивый, с неприятно-подвижной мимикой. Он то и дело подшмыгивал носом. Нос делал непрерывную разминку: то влево, то вправо, то по кругу.
Его лицо мне показалось отдаленно знакомым.
— Кудлаков, — протянул он мне руку, удостоив быстрого, скорее неприязненного взгляда.
— Сухов, — ответил я в такт.
Я вдруг понял, что не знаю его имени. Считал, Вадим нас представит. Повисла пауза.
Кудлаков был занят своими мыслями. Он сел на место, мы с Вадимом наискосок. В помещении не было окон, свет люминисцентной лампы неприятно дрожал.
— Да… — Вадим говорил вполголоса. – Вот так и живем…
Я кивнул. Под глазами у Вадима были темные контуры, этакий зловещий макияж трудоголика. Лицо его, несколько лет назад полноватое, потеряло упругость и бугрилось абрисами будущих морщин. Розоватая рубашка плохо скрывала неспортивную фигуру. Он сидел, склонившись вперед и зажав между ног свой чемоданчик. Ссутуленная преданность фирме. У нас он был другим.
От Вадима пахло табаком. Одной проблемой меньше.
Кудлаков откинулся на тесноватом кресле для посетителей, раскинув руки на спинки и беспрестанно дергая носом. Взгляд его блуждал мимо нас, лицо поминутно выражало нетерпение. Это нетерпение, возможно, было лишь реакцией на мои пытливые взгляды, которых Кудлаков избегал, как кружащий в воздухе тополиный пух.
«Крыс у него там что ли травят?», — думал я, глядя на закрытую дверь.
— Там кто-то есть? – Вадим кивнул на дверь, отделяющую нас от кабинета.
Так значит, Кудлаков – не шеф. Есть кто-то еще, кто может заставить ждать в полутемном предбаннике даже его, начальника экономического отдела.
— Сарапульцев у него, — ответил Кудлаков.
— Ясно, — с обреченным пониманием вздохнул Вадим. – Тогда ясно. Я на час назначал. – Он обернулся ко мне. – Вот так и живем.
— Понятно, — улыбнулся я.
За дверь слышался напряженный разговор. Минут через пятнадцать, когда мы ни по разу сменили позу, дверь открылась, и вышел пожилой Сарапульцев, взвинченный и расстроенный. Он задержался на выходе, когда из глубин кабинета эхом донеслось:
— Ты этим передай, пусть чешутся.
— Тпык, — фыркнул Сарапульцев. – Я-то передам, а что толку…
— Ты за других не надо решать! – оборвал голос.
— Роберт Есенович, месяц назад Еремин знал…
— А почему месяц знал? А почему не в марте? С декабря все знали, а у вас всегда конь в грязи не валялся…
Кабинет начал втягивать Сарапульцева обратно. Он уже готов был вернуться и вступить в решительную схватку с шефом, когда тот оборвал:
— Все уже, по третьему кругу начинаем. Все. Все.
— Нутык… — недовольно дернул плечами Сарапульцев, стряхивая с себя любую ответственность. Бормоча что-то под нос, он просквозил мимо нас, оставив входную дверь приоткрытой.
Наступило оживление. Кудлаков встал и оправлял ремень брюк. Вадим, приоткрыв диплома, перекладывал листы. Поддавшись всеобщей панике, я тоже встал и ощупал галстук. Чертово волнение взяло за горло, как перед кабинетом стоматолога. Самое унизительное, что эта работа не нужна мне настолько, насколько прошиб меня озноб тревожности.
Я зашел третьим, прикрытый мокрой спиной Вадима. Роберт Есенович вышел из-за стола у дальнего конца кабинета напротив широкого окна. Огромный, дорого обставленный кабинет. И даже со вкусом порядок: минимум украшательств, пара дипломов на стенах, фотография с руководством области в рамке, вымпелы предприятия, несколько сувениров.
Роберт Есенович поочередно пожал всем руки: мне первому с легким кивков, остальным – коротко и необязательно.
Он оказался моложе, чем я представлял, может быть, мой ровесник, а если и старше – то едва. Он был округл, кудряв и мог нравиться женщинам. Полнота его не портила, а придавала здоровый вид. Спор с Сарапульцевым еще булькал в его голове, когда Вадим затараторил о моих заслугах. Вадим раздобыл даже письменную рекомендацию Пахмутова, который охарактеризовал меня как хорошего управленца среднего звена и надежного сотрудника.
Кудлаков сидел мрачный, и я гадал, от того ли, что мое назначение может каким-то образом угрожать ему или у него есть свои поводы. Новичку всегда кажется, что внимание окружающих приковано только к нему.
Я был готов к вопросам, но шеф, остановив Вадима, заговорил сам. Я знал такой тип людей: они тем быстрее согласятся, чем больше наговорят.
Я принялся слушать с неистовым вниманием, стараясь установить визуальный контакт и одобрительно кивая. Что говорил Роберт Есенович, я не особенно понимал. Слова и мысли сцеплялись друг с другом так неожиданно, словно горная река прокладывала путь через каменные гряды. Из всего этого селевого потока я стал выделять лишь слова-маячки и готовил себя к возможным вопросам.
Роберт Есенович, очевидно, говорил о рынке труда, еще диком и непредсказуемом. Он говорил о несоответствии запросов соискателей их профессиональным навыкам. Может быть, он намекал мне на уровень оплаты моего труда либо же пытался одобрить мою кандидатуру на фоне остальных претендентов – я не понимал. Как сухая соломина, речь его постоянно надламывалась и сворачивала в неожиданное русло, чтобы сделать крюк и со словами «так вот, к чему это все…» вернуться к началу.
Он говорил с такой интенсивностью, словно в корпоративный этикет фирмы входила обязанность сказать будущему работнику сколько там тысяч слов.
Постепенно его вымыло к списку моих обязанностей. В основном мне предстояло работать с конкурсной документацией, для чего сначала необходимо пройти какие-то краткосрочные курсы на знание того, что Роберт Есенович, фыркая, называл «фэ-зэ-девяносто-четыре».
Мне предстояло принимать заявки, согласовывать с экономическим отделом, формировать документацию, обрабатывать статистику… Где-то на середине повествования шеф увлекся темой «а как у них», погрузившись в описание процесса в фирме, расположенной то ли в Германии, то ли Венгрии.
Вадим что-то строчил в своем блокноте. «Стенографирует», — удивился я. Кудлаков мрачно смотрел на свои руки. Иногда он отворачивался и громко чихал, выдавливания в конце что-то вроде «иссните».
Я понял вдруг, что сижу в закрытой позиции, обхватив плечи, как замороженный. Дурак. Шеф думает, будто сок воззваний не проникает в меня достаточно глубоко. Может быть, его словестный напор был спровоцирован моей закрытой, почти враждебной позицией. Я приказал себя оттаять, положил руки на стол полуоткрытыми ладонями, кивал интенсивнее.
— Ну если у вас есть вопросы, то задавайте… — промямлил вдруг Роберт Есенович, забыв какую-то длинную мысль.
— Если я правильно понял, Галина Николаевна является нынешним руководителем отдела конкурсной документации, но в ближайшее время она его… освободит? – уточнил я. – Или какова будет наша с ней субординация?
— Ну это так нельзя говорить, — вздохнул Роберт Есенович, глядя в окно. – Тут ситуация следующая, все в жизни развивается циклически спираль за спиралью, вот так, — он показал жестом как. – И на определенном жизненном цикле мы развивались. И в общем, достигли успехов, и Галина Николаевна, и ее предшественник, это Морозов Игорь, внесли какой-то вклад… Тут дело в том, что нельзя огульно судить о ситуациях, не зная всех раскладов… Просто политика государства за последнее время претерпела существенные изменения, мы видим их как безусловно положительные, но в каких областях… В каких-то, как медицина и образование, безусловно нужно сделать больше, а что касается нас… У нас задача — выполнить то, что намечено. Нет, если вопрос конкретно по Галине Николаевне, то это временная фигура. Тут, понимаете, это не так, что человек работает на должности, значит, он должен на ней сидеть до самой пенсии. И ну… Вам нужно будет войти в курс дела. Тут главное прозрачность. Ну если есть еще вопросы, задавайте.
Я рискнул спросить про зарплату и свое непосредственное руководство, на что получил ответы, которые можно свести к двум сентенциям: «не обидим» и «жизнь покажет».
Кудлаков остался. Мы попрощались с Робертом Есеновичем и вышли. Молча пройдя коридорами и спустившись за кордон охраны, где с меня потребовали бумажный квиток пропуска, Вадим оживился, выдохнул и поманил меня к ограде напротив входа, где было отмечено место для курения. Он затянулся. Рубашка на его спине промокла, нарисовав подобие длинного щита. Он заговорил, изредка простреливая глазами территорию.
— Ты на это так близко не смотри…
Я улыбнулся – чувствовались интонации шефа. Вадим продолжал на полном серьезе:
— Шеф он как бы мелет-мелет, что сказать хотел, не ясно, но что тут сделаешь. Все равно надо понимать. Все мы люди. А история там такая: Морозова, на место которого ты идешь, поймали, ну сам понимаешь, на чем… Мутил с документами. Ну как поймали – все знали, а тут пошла вот эта канитель… — Вадим показал глазами наверх, откуда снизошла на их головы канитель. — Ну ты понял. Да он так-то нормальный парень был, не буровил, нормальный. Ну как бы началась вся эта тема… А эта Галина, как ее там, Николаевна — она вообще никто была, какая-то там секретарша или кто, не знаю. В общем, ее просто воткнули, пока все не утихнет. Ты понял. Шеф место готовил для… Короче, он готовил, а сейчас это палево. Это все тебя волновать не должно. Галина Николаевна тебе дела сдаст и тихо будет сидеть там, дорабатывать. Просто шефу сейчас реально нужен нормальный хозяйственник, нормальный честный парень. Короче, чтобы у него задница не горела. А ты администратор хороший. И с людьми так это… вась-вась, — он вдруг погрузился в какую-то тяжкую думу, сильно затягиваясь и глядя на сквер рядом с парковкой, у которой я его тогда встретил. – Вот так и живем.
Докурив, он вытащил новую сигарету и снова оживился:
— Сейчас все на стрессаке, потому что в министерстве сменился главный, — Вадим одними губами обозначил фамилию главного. – Ну понимаешь: сразу начал бороться за эффективность…
Я кивнул, и Вадим, словно подзуженный этим, быстро заговорил:
— Нет, я сам за эффективность, все правильно, давно надо было. Просто видишь, какое дело… «Все по инструкции, все по уставу». Ну раньше как: человек пашет выходные, я ему ставлю оплату как за другую работу, потому что в бухгалтерии не дают двойного оклада за выходной. Не, ну справедливо? Справедливо. Я же их не в карман кладу. А теперь все: строгая отчетность, личная ответственность. Ну прекрасно, теперь в выходной вообще никого не допросишься.
Он сделал крест из рук: всё, дескать, конец самодеятельности.
— Или за опоздание придумали стучать друг на друга. Ну типа как сознательность проявлять. Так плохо не это. Никто, может, и не стучит, а подозрения-то возникают. И атмосферка такая, знаешь… Вот я курю, а кто-нибудь из отдела захочет выслужиться и стуканет. Да нет, ну опять же, ничего страшного, ну вычтут пятьсот рублей из премии, да на здоровье. Просто осадок-то… Понимаешь?
— Не знаю, Вадим, так, наверное, и выглядит дисциплина. Потому и машины у японцев лучше: стучат друг на друга и гайки крутят по инструкции.
— Да я же не против, — возмутился Вадим. — Понимаешь, просто люди работают вместе и должны налаживать контакт. Вот человек отпросился у меня на полдня, я что, должен потом за его прогул неделю бумажки заполнять? А потом он выходной вкалывал как проклятый. И не потому, что отрабатывал, а потому что я ему помог, а он меня прикрыл. Ну это же нормально, эффективно. Кому плохо-то?
— Как ты описываешь – эффективно, только мне-то можешь не рассказывать: русский человек берегов не видит. Сегодня полдня, завтра день… Мы же вместе работали в «Техно-Хабе».
— Это ты зря. Русский человек работает лучше, когда чувствует рядом других людей, а не одни должности. Ну нельзя, невозможно за каждую мелочь по инструкции бить. Это какой-то собачий питомник, а не работа. Не знаю, — он махнул рукой.
— Что, все так плохо? – спросил я, щурясь от его дыма.
— Нет, не плохо. Просто этому, — он одними губами произнес большую фамилию, — сейчас край надо показать рост эффективности. Не добиться, а именно показать. На это брошены силы. По секрету, поэтому у тебя хороший шанс именно сейчас: надо, чтобы сидел тут человек без прошлых историй, не родственник чей-то и так далее. В общем, Есенычу поставлена задача в кратчайший срок обеспечить такие и такие показатели. Все. Хоть сдохни.
— Сурово, — кивнул я.
— Нет, нет, — спохватился Вадим. – Это временная кампанейщина. Пройдет. Ты за это не переживай. Ты как раз с правильным менталитетом. Тем более ты человек новый, ты впишешься. Оно нормализуется. Не первый раз уже. Зато зарплата полностью белая и всегда вовремя. Тут с этим строго. Особенно теперь.
— Большая зарплата-то?
Он назвал диапазон.
— Недурно. Понятно, почему ты ушел из «Техно-Хаба», — рассмеялся я.
— Ну так, — усмехнулся он, довольный эффектом. – Так что стоит немного погорбатиться, а?
Я кивнул. На парковку приезжали машины, преимущественно дорогие, из них выходили хорошо одетые люди, преимущественно озабоченные.
— Вадим, я не понял, так я принят или нет?
— Ну как… — словно очнулся Вадим.- Я не знаю. Нет, ну ты стопроцентно принят, просто не я это решаю. Надо, чтобы шеф свою гербовую печать нам поставил… Давай, мы с тобой созвонимся, наверное… наверное… так завтра шеф в Москве будет… Я попытаюсь с утра его поймать… Но крайний срок, давай, к пятнице с тобой созвонимся, и я уже точно скажу.
— Ну давай, — улыбнулся я. – Спасибо тебе большое за участие.
Вадим смутился и зашаркал ногой.
— Да пока не за что.
Мы пожали друг другу руки.
Домой я пошел пешком, стянув галстук и закинув на плечо пиджак. Начищенные ботинки сверкали на солнце. Спину щекотал пот.
Интересный парень, этот Вадим. От нас уходил, я подумал – карьерист. Погнался за длинным госрублем. И погнался. Но теперь сидит и не высовывается, и шефа любит, как охотничий пес. Мне помогает. Есть у него, возможно, своя корысть, но корысть небольшая. Его корысть – принести хозяину дичь. Он и несет.
И мне нужно стать охотничьим псом. У Егорова совсем чувство субординация потерял, в кабинет заходил без стука, на столах сидел. Еще критику и наводил. А тут запись на прием, ожидание, командная цепь. И рот не разевай.
На обратном пути от шефа Вадим завел меня в мой будущий кабинет, но представлять никому не стал. Показал с порога обстановку, столы, компьютеры, вспухшие от жары лица, этажерки с нагноениями папок, несуразных размеров степлеры, корзины, переполненные лапшой от машин для уничтожения бумаг. Столько лапши – можно школу накормить. И зачем все это печатается, если потом идет под нож? Меня еще Егоров пилил за нелюбовь гонять лишние бумажки, но теперь придется привыкать. Скрутить себя. Заставить. Знаю, как это бывает. Напечатаешь заявление, а канцелярские эрудиты присосутся: «Надо писать не А. П. Федорову, а Федорову А.П., и после точки без пробела». Порция лапши готова.
В том, что должность нашла меня сама, было свое волшебство. Формула «не суетись» сработала именно так, как я ожидал. Потушенный своими неудачами и начинающимся алкоголизмом, я искал место управляющего в захолустной фирме, где офис и склад могут уживаться в одном помещении. Но такое маргариновое место, как отдел закупок в госструктуре, невозможно желать в трезвом уме. Его можно только выбить по большому знакомству или получить, спокойно ожидая своего шанса.
Сколько факторов сошлось…Такую иезуитскую комбинацию невозможно просчитать заранее. Мои неиспорченные отношения с Вадимом после его ухода из «Техно-Хаба» — раз. Случайная встреча с ним. А еще — тайный доброжелатель, вовремя сливший мой уход из «Техно-Хаба». Кампания по борьбе за эффективность расходования госсредств. Шеф, ощутивший тоску по честным парням без мегаломании. Московский варяг, очищающий гнездо от пригревшихся в нем змей. Такие стечения обстоятельств можно анализировать лишь постфактум.
В тумане самолюбования я оказался перед подъездом дома, не заметив пяти пройденных километров. День был отличный. Когда спала жара, город задышал, распахнул окна, сотряс дворы громкой музыкой и пивным смехом. Было около пяти, и дневная лихорадка готовилась нанести последний удар, на пару часов наводнив улицы людьми и машинами, чтобы смениться временем, которое вызывало во мне ломку предвкушения – часы перед закатом. Их нужно провести вблизи водоема, глядя на алый пятак солнца в пояске вечерних туч.
Даже в раскаленных лабиринтах домов воздух был свеж и пах летней сухостью. С другого конца двора ветер доносил стрекот газонокосилки и огуречный аромат свежей травы с резким привкусом полыни. Под нашими окнами проклюнулись вдруг целеустремленные тюльпаны. Этот день, такой лихорадочный, потребовал продолжения, как удавшаяся вечеринка.
Я быстро переоделся и покатил велосипед к выходу. Велосипед заурчал трещеткой. Сзади что-то поскрипывало.
— Сменил четыре колеса на два? – проворчал толковый, но страшный с виду дворник, отвечавший за наш подъезд. Его имени я не знал.
— Променял. С небольшой доплатой, — рассмеялся я на ходу, выходя из подъезда.
Дворник мне нравился. Не знаю, сколько получает он за свой удушливый труд, но, выгребая отбросы из мусоропровода, он держится Томом Сойером, которому доверили лучшую в мире работу. Мне есть чему у него поучиться.
Мышцы требовали нагрузки, как печень алкоголика. Я раскручивал педали до жжения в бедрах, несколько секунд ехал по инерции, давая пламени пропечь ноги до самых икр, и крутил еще сильнее. Велосипед неистово скрипел. Оглядывались прохожие.
Эйфория была временной, я это понимал. Странно радоваться тому, что заставит меня прыгать по кабинетам под звонкий кнут Роберта Есеновича. Но и спортсмен, выигравший отборочные, выигрывает лишь право истязать себя по пятьдесят часов в неделю. Все дело в конечной цели.
Серые рожи в госучреждении с их бумажной лапшой на завтрак, обед и ужин, весь этот загроможденный мебелью кабинет, косноязычный Роберт Есенович – да, надо настроиться на трудные времена, но трудные лишь в первые месяцы. Работают люди в местах и похуже. Главное, привыкнуть, понять субординацию, нащупать дно. «Техно-Хаб», если разобраться, последнее время был не меньшим муравейником, а я знал поименно каждого грузчика.
Зато сын перестанет деликатно обходить в разговорах вопрос моего трудоустройства, неловко отводя глаза. А как получу первую зарплату, куплю сыну что-нибудь такое… Приставку игровую куплю. А потом развалюсь на диване и буду строить планы. Себе машину возьму. Или мотоцикл. Может быть, займусь личной жизнью.
Ни черта я не понимаю в этих госконторах. Может, им нужен крайний, чтобы списать старые долги? Это важно учесть при передаче полномочий. Да ладно, разберусь.
Или не разберусь. С таким пришибленным контингентом я не работал. В «Техно-Хабе» народ был живее и проще. Никто не потел в кабинете Егорова, как перед казнью. Не плел интриги за спиной. Не было селекторных совещаний на полстраны. Не было госбюджетного поля чудес. Мы задавали правила игры и сами им подчинялись. Определенный процент хаоса не подводил нас под уголовную статью.
Что за нытье? Обленился так, что не ценишь даже того, что выкатилось под нос: только наклонись и возьми. Какие бы там ни были правила игры, они существуют – поработаешь, поймешь. Послужишь государству.
Хотя странно, что на ответственную должность они берут самоучку. В чем я профессионал? Да ни в чем. Я набил шишек в торговле, интуитивно постиг методы работы с персоналом, на чужих советах освоил простейший документооборот. Моей главной и, по сути, единственной рекомендацией стало лишь то, что я не крысил деньги под носом у армейского товарища – может быть, это редкое качество для той среды, в которой я хочу стать своим.
А заставят крысить, будешь? Буду. Никто ведь не зайдет в кабинет с радостным воплем: «А давай разворуем бюджет…» Попросят, объяснят, надавят. Просто подпись. Просто дата. Просто имя. Ничего сверхъестественного. Занесут. Чисто символически. Дружеский шлепок благодарности. Потом больше. Потом какой-нибудь форс-мажор, горящий проект, срочно, срочно, срочно. Это не для нас – это для страны.
Тут как с алкоголем. Тяжел первый конверт и последний, который вручит уже человек с видеокамерой на петлице и бумагой из органов. Зачем они ищут человека с улицы на такую должность?
Я накрутил себя до такой степени, что едва смог одолеть затяжной подъем: тяжелые мысли высосали из меня все силы. На вершине я остановился, перевел дух и набрал Вадима. Я изложил ему свои сомнения. Мне ведь еще не поздно отказаться. Он не дослушал:
— Да ты что! Ерунда. Я тебя умоляю. Вот слушай: всё с точностью до наоборот. Есенычу позарез нужен порядок в закупках, понимаешь? Ему иначе либо сума, либо тюрьма. Мы с ног сбились искать кандидата, а ему все не то, потому что каждый знаком с нашей системой. Ну ты понял. Старые связи. А ты человек свежий, и поверь, Есеныч будет первым, кто тебя огородит от этих… Я лукавить не буду, работа непростая: Авгиевы конюшни вычистить придется. Но ты как раз человек, умеющий наводить порядок. Уж я-то знаю.
— В «Техно-Стоке» порядок был относительный.
— Вот-вот, относительно нашего там был армейский порядок. Ей богу, нечего бояться. Главное, разобрать тонны бумажного говна, чтобы комар носа не подточил. Ты в пятницу придешь, я тебя общий фронт работ набросаю. Обучение начнется на следующей неделе. Ребята из отдела тебе помогут. Все получится, сто процентов получится.
— Добро. Спасибо за консультацию. У меня уже паранойя на почве безделья.
Вадим зафыркал в трубку:
— Да ладно, ладно, звони! Молодец, что сразу проясняешь. Это нам важно – полная прозрачность.
— Ну добро.
Я снова покатил по аллее, но подрывная сила мышц меня оставила. Хотелось отпустить велосипед и мысли в свободное плаванье.
«Это ведь то, что ты хотел услышать?» — спрашивал я себя и скорее отвечал: — «Именно то».
Всё, всё, выдыхай. Проблема решена настолько, насколько ее можно было решить. Отличный день. Ты молодец. Продолжай в том же темпе – и ты снова на коне. И черта-с лысого меня еще раз уволят: сам уйду, едва почую душок.
Глава 4
Миновав несколько кварталов, я заехал на территорию парка. Здесь был людно. Приходилось сбрасывать скорость, маневрировать, пропускать мам с колясками. Люди, пришедшие к фонтам, сладкой вате и надувным шарам по двести рублей за штуку, почему-то волновали меня. Мне хотелось течь вместе с ними и жить их заботами. Упавшая на блузку капля мороженого была здесь трагедией. Ребенок, потерявший сандаль, занимал всё внимание. Раздраженный долгим ожиданием отец семейства нервно высказывался. С фонтана несло водяную пыльцу.
В день, когда меня бросало из жары в холод, мне хотелось раствориться в этой толпе и стать ее частью. Я крутил педали и лавировал.
Тут-то все и произошло. Девица, ехавшая на пару метров впереди меня, внезапно, чисто по-женски стала разворачиваться. Я увидел лишь ее мелькающие полосатые гольфы. Прошелестев тормозами, я ударил ей в заднее колесо, завалившись от неожиданности на бок. Заболел копчик – сидушка велосипеда злобно клюнула меня при падении. Телефон вылетел из кармана и проскользил по тротуарной плитке.
Толпа обтекала нас кольцом, недоуменно разглядывая. Пока я приходил в себя, кто-то из молодых людей помог девице поднять велосипед.
— Глаз-то нет что ли? – крикнул я, поднимая телефон с отбитым углом. – Так угробиться можно.
Я хотел добавить еще кое-что про баб за рулем, но сдержался.
Она поглядела на меня. На вид ей было лет двенадцать.
— Ой, дура… — сказала она. – Ой дура…
Одета она была нелепо: высокие гольфы в красно-белую полоску доходили до колен. Поверх платья с зеленоватым узором – коричневый плащ из дешевого кожзама. Лицо ее было некрасиво, но выразительно. «Ойдура» пропечаталась на нем очень явно.
«Милое чучелцо», — подумал я.
Через толпу просочилось еще несколько велосипедистов: упитанный мальчишка ее возраста и пара девчонок.
— Ляхтина-бляхтина, ты дура, да? – спросил упитанный.
— Иди в жопу, Шаров.
— Че, любовника себе нашла? – не унимался Шаров.
— Я тебе зубы сейчас выбью, — рявкнул я, подходя ближе. Очень хотелось накатить этому нахалу для облегчения души – не бить же, в самом деле, дуру Ляхтину.
Нахал сказал «Ого», вскочил на велосипед, и полетел по аллее трезвонить о мелкой беде Ляхтиной.
Девчонка отряхивала свои гольфы, на одном из которых прорисовался масляный след от педали.
— Не поможет уже, — сказал я.
— Это не для очистки гольфов, — заявила она. – Это для очистки совести.
— Тогда валяй.
— А ты что пел, когда в меня врезался?
— Что? – я опешил. – Строго говоря, это не я в тебя врезался…
— Ладно… Не цепляйся к словам.
— А пел… Я даже не помню…
Она напела тонким голоском мотив, и я кивнул:
— А… Это Little Runaway. Какая разница-то?
Она пожала плечами:
— Просто знакомая песня.
— Ушиблась?
Она помотала головой и кивнула на велосипед:
— Вон только.
Заднее колесо вылетело из крепления и перекосилось. Велосипед был почти такой же дряной, как у меня. Мы отошли к скамейке, я достал плоскогубцы – наконец, пригодились, — вправил колесо на место и натянул цепь. Впрочем, колесо оказалось прилично погнутым и шоркало по вилке.
— Далеко тебе до дома?
— А, — отмахнулась она. – Далековато. На Партизанов.
Я аж вздрогнул:
— Партизанов? Так это через полгорода. Тебя сюда-то как занесло?
— Да я из школы еду. Тут у меня мама с отчимом, а на Партизанов – там отец, сегодня его очередь.
— Ну так шагай к матери, пусть отчим «восьмерку» выправит. У меня ключа такого нет.
— Не… Они не дома сегодня.
— Ну и как ты?
— Доберусь как-нибудь.
— Пошли. Как зовут-то?
— Маша. А тебя?
— Валера.
Мы зашагали к выходу из парка. Я так давно не ездил на общественном транспорте, что не мог вспомнить маршрута к далекому промышленному району, где посчастливилось жить папаше Ляхтиной. Когда-то там жил и я. И даже ездил в те края на автобусе номер 8. Но ходит ли такой автобус сейчас, я не знал. Это было тридцать лет назад.
Всю дорогу Маша тараторила. Отец и мать давно в разводе. Отец живет один, но часто дежурит. У мамы новый «парень», и она с ним часто уезжает. Машу футболят туда и сюда, но так даже веселее. Зимой она ездит на трамвае – остановка вон там (там, но через три километра). А здесь ближе до автобуса.
Мы насобирали по карманам мелочь. Как назло, дня два назад я потратил свой двухсотрублевый н/з, причем потратил позорно, на водку и банку паштета. У Маши нашелся пятачок. Не хватало пары рублей.
Мы стояли перед распахнутыми дверями автобуса. Кондуктор, отягощенная большой сумой через плечо, мотала головой.
— Нет, нет. Платите – и пожалуйста.
— Ну возьмите девочку, рубля на билет не хватает, форс-мажор у нас произошел.
— С велосипедом тем более не пущу, — рычала кондуктор, тряся своим сканером. – Оплачивайте за негабарит.
Салон автобуса манил теплым, как расплавленный мед, светом. Нетерпеливо шипели пневмобаллоны.
— Ну, прошу вас. Честно слово, нештатная ситуация. Она живет на Партизанов.
— Нет, а я тут причем? Нам вот передали: на площади стоят контролеры. И кто будет за нее платить? Это негабаритный груз считается.
— На принцип пошла, — буркнула Маша. – Бесполезно.
Двери закрылись, автобус сыто зашипел и отчалил.
— Да ладно. Там в самом деле могут быть контролеры, — беззаботно сказала Маша. — Я лучше пойду вдоль маршрута, а дальше где-нибудь сяду, когда стемнеет. Тогда контролеров не бывает.
— Ну пошли тогда, посажу тебя. Куда у тебя родители смотрят?
— А, — махнула она рукой. – Старшая сестра в институт поступает, мамке не до меня, а отец за свою квартиру трясется. Думает, мамка меня специально засылает.
Мы шли вдоль проспекта, заваренного на запахе липы. На этот запах под длинные тени деревьев вышли гулять молодые пары. Мне нравилось смотреть на них и думать о том, куда их заведет эта липовая аллея.
Девушка с ярким макияжем наклонила голову, позируя; волосы тяжело полились с ее плеча; так скользит лента у гимнастки; позади тускло-желтой пеной клубилась липа; вихрастый (турбулентный) кавалер, неловко приседая, пытался уместить в кадре спутницу, липу, лучи вечернего света; он жадничал; щелчок, еще один; безупречность отлита в пиксельной смоле; теперь они вместе придирчиво разглядывали результат; она смеялась, прикрыв губы двумя пальчиками; он жестикулировал; она делала вид, что получилось так себе. Мы поравнялись с ними, и я незаметно для кавалера показал ей большой палец вверх; она снова рассмеялась.
— Отец тоже Ляхтин? – спросил я Машу.
— Да. А что?
— Не знаю его. Просто сам с тех краев. Вырос на Фрезерной.
— Недалеко от нас.
— Вот-вот. Как там все теперь?
— Да все по-старому. Ничё не меняется, — равнодушно ответила она.
Я прыснул. Маше сложно представить время, когда ее отец, вероятно, бегал с голыми коленками по разрытой улице Фрезерной, швыряясь камнями-грантами в неприятеля по ту сторону окопа – не исключено, что в меня.
Маша вдруг взобралась на велик и поехала:
— Гляди, нормально, — взвизгнула она, стараясь удержать равновесие. Руль бился в ее руках, как только что пойманная рыба. Велосипед был великоват.
Он шоркал погнутым колесом по раме, но, по крайней мере, ехал.
— Педали стали туговаты, — констатировала она.
Я поехал рядом.
— А тебе-то куда? – спросила она. – Я теперь доберусь.
— Да теперь уже придется тебя провожать: куда ты на ночь глядя в тот райончик.
Ветер стал выстужать мне скулы, и я ускорился, подставляя разгоряченное лицо под его струи.
— Потом, самому хочется взглянуть, что там осталось, — прокричал я.
Скоро мы выехали к реке, вдоль которой шла широкая пешеходная зона. Месяц на небе был молодой и острый, как рыбная кость. От реки шел прохладный запах тины, такой свежий и дерзкий, что я сразу вспомнил годы, когда проводил лето в деревне на малой родине отца.
Справа от нас несся автомобильный поток, хаотичный, как рыба на нересте. Слева стояло темно-зеленое полотно реки, движение которой можно было понять лишь по длинным усам волн, расходящимся от склоненных ивовых веток, да бурунам возле коряг.
Город справа надрывался; звуки налетали со спины, как артиллерийские снаряды; в паузах тишина вибрировала от тревожного ожидания; волны нарастали сначала неразборчивым шумом, затем неслись мимо пунктиром; в их каше выделялось одно-два особенно назойливых шипения, похожих на звук «Мессершмидта»; иногда пролетал кометой мотоцикл.
Но если повернуть голову в сторону реки, шум ветра в ушах и грохот за спиной ослабевали, смешиваясь с фоном; река размягчала их, как скелеты земноводных и старые бревна.
Река в этом месте была чистой – по другую сторону стояли частные дома. На крышах осела шаль белого дыма, который я принял издалека за туман. Так утром над стогами полей висят длинные лепестки, словно кто-то рисовал мягкой кистью прямо по воздуху. Донесся запах дровяной бани. Лента дыма застряла в зубах разномастных домиков на уровне кривых чердачных окон.
Маша продолжала тараторить. Подруге Ленке мать говорит: следи за собой и учись красится. Когда исполнится 18, найдешь обеспеченного мужа и уедешь отсюда.
— В самом деле, так и говорит? – усмехнулся я.
Маша перекрикивала ветер:
— Да, говорит, хоть мир посмотришь. А мне такого не светит.
— В каком смысле?
— Я страшная. Богатые таких не любят.
— Что за ерунду ты говоришь? Во-первых, у тебя хорошая внешность. Во-вторых, Ленкина мама дура, раз дает такие советы.
— Почему это?
Я задумался. То, что я думал, вряд ли было очевидно подростку, еще уверенному, что где-то там, за горизонтом, на берегу тропических островов есть рай.
— Это сложно объяснить. Но человек так устроен, что если он ищет легкие варианты, он их, обычно, находит. Только все в мире заканчивается, и медовый месяц, и молодость. А потом наступает отрезвление, и тот, кто привык к легким вариантам, теряет способность приспосабливаться. И становится старым нытиком.
— Ну не знаю… — протянула она. – Я бы съездила в Америку. Ты был в Америке?
— Неоднократно.
— Завидую. Понравилось?
— Первый раз – да. А потом все меньше. Но это тоже сложно объяснить.
Она замолчала.
— Да не переживай, — крикнул я. – Богатый муж – не единственный способ попасть в Америку.
Она пожала плечами. Сверкали в густеющих сумерках полосатые гольфы.
Скоро показался мост. Река за ним разливалась и делала широкий изгиб вправо, окольцовывая город.
Я остановился. Раньше на месте этой пешеходной зоны были кусты, а за ними – топкий берег. Я никогда не видел город с такого ракурса.
В начинавшихся сумерках ближний к нам пешеходный мост прорисовался на фоне светлого неба бурым металлическим каркасом. За ним бледнел призрак капитального автомобильного моста. Еще дальше, смешавшись в акварель, стояли красноватые тени домов за пеленой вечернего тумана. Сверху нахлобучились облака, словно вытекшее из домов дрожжевое тесто. Левее на западе слепил красный диск солнца, готовясь проглотить поселок под ним. Чем ниже было солнце, тем четче на фоне неба проступали абрисы высоток.
Меня охватило волнение. Эти еще неразличимые, слипшиеся строения были нашей целью. Где-то там прошло мое детство, и хотя я не мог узнать в этой улыбке горизонта что-то конкретное, похожий на мираж абрис удивил меня спокойствием, с которым он существует наяву. Он существовал и мог быть исследован, и был таким же расплывчатым, как мои воспоминания о нем.
Мы перешли мост пешком, бренча велосипедами. За тридцать лет я впервые оказался в этой части города без автомобиля. Когда я изредка бывал здесь по делам, старый промышленный район не вызывал никаких чувств, как вскользь упомянутый давно умерший родственник. Я прошивал улицы сталинской застройки, и переживал из-за дефицита парковочных мест: здесь с ними беда.
Километра два мы проехали по неровной грунтовой дороге, израненной лужами и вросшими в ее плоть автомобильными шинами. В поле надрывались сверчки, мерцали облака гнуса. Темнело.
Скоро река безвозвратно ушла вправо, а мы подъехали к неровному забору, ограждавшему какой-то промышленный комплекс. Старые ворота с размашистой надписью «МЖТ-10». Отвалы белесой дряни. Пепельные трубы в теплоизоляции вдоль забора.
Дворы начались внезапно. Двухэтажные дома опоясывали прямоугольники дворов. Когда-то дома были желтыми, сейчас под их истончившейся кожей проступила зеленовато-розовая мякоть. Им даже шел такой макияж.
Окна в гнилых рамах были забиты пестрой фанерой. На кривом балконе мерцал сигаретный огонек. По дворам разносился стук – кто-то в кепке и с голым торсом бил молотком по мосту вывешенной на кирпичах «Газели».
Через низкую арку – мне пришлось спешиться – мы вынырнули на улицу, заросшую вдоль проезжей части кривыми деревьями, и память вернулась ко мне столь внезапно, словно ударила в нос газированная вода: раз, и я оказался там, куда еще минуту назад мог попасть только во снах. Раз – и вот она, улица Жукова, вот те же пути, а за спиной кольцо, где медлительные трамваи, протяжно сипя, совершали свой разворот. Трамваев не видно. Бесконечная перспектива знакомой улицы, намеченная когда-то пытливым глазом архитектора сталинских времен, уходит в бесконечность. Я хорошо представляю ее с юными деревцами и молодыми двухэтажками, еще прозрачную и пустую, еще ждущую первых жильцов, застроенную еще в начале пятидесятых. Теперь она космата. Ее перспектива изломана прорехами в шеренге старых вязов. Дома стали ветхими постаментами для новых вывесок.
Улица сохранилась фрагментами. Барельефы на мезонинах. Эркеры домов. Белые гипсовые вазы на крыльце школы детского творчества. У одной вазы сколот бок. А вместо вывески школы – целый иконостас табличек, режущих слух нездешними названиями: «Инкотранс», «Юнитерра», оптовая компания «Бемоль».
— Тут все изменилось, — крикнул я укатившей вперед Маше. – Через старый город пророс еще один. Но пророс, знаешь, как плесень.
— Почему? – крикнула она в ответ. – Тут всегда так было.
— Ну как всегда… Вон видишь крыльцо «Кружка и бочка»? Там раньше не пивная была, а хлебный, и продавались маленькие булки с тремя дырочками. Стоили три копейки.
— По копейке за дырочку?
— Вроде того.
Пестрые вывески присосались к фасадам бледнеющих домов, как хищные пришельцы. Они висели над проемами окон несуразными шапками на головах лилипутов. Дома не принимали их, и казалось, тряхни этот город хорошенько, вывески слетят с него осенним листопадом. Но плющ вывесок полз по стенам и поднимался все выше.
Кое-где корпоративная мода сумела захватить целое крыльцо, сияя белым сайдингом на фоне взъерошенной побелки стен. «Сбербанк» сожрал у старого дома целый угол, словно ребенок вставил в архитектурную модель кубик из другой эпохи. На другом доме ярко-желтая побелка очерчивала владение продуктового магазина. Все, что его не касалось, сохранило зеленоватую патину времени.
— Поехали через дорогу, — махнула рукой Маша. – Дворами короче.
Мы сиганули по пешеходному переходу, которого раньше не было. Тогда мы бегали наискосок. Я вдруг понял, что улица стала шире, а газоны вдоль нее – уже.
Мы углубились во дворы на противоположной стороне улицы Жукова. Здесь еще сохранились признаки моего времени: меж двух старых деревьев висело на растяжке белье, скособочилась под окнами белая «Нива» в желтоватых плевках тополей. Кривой штакетник огораживал палисадники, в одних палисадниках были чахлые цветы, в других – окурки, шприцы и битое стекло. Спутниковые тарелки на сталинских фасадах оптимистично смотрели в космос.
Скоро должен появиться пустырь, где вечером было опасно ходить из-за бродячих собак – так, по крайней мере, нам говорили взрослые. Но расступились дома, и мы оказались в одном шаге от широченной магистрали, которая на несколько секунд ввела меня в ступор, как обрыв. Я ведь ездил по ней и давно знал о существовании этой улицы – собственно, и пустырь-то возник лишь потому, что в свое время кто-то не достроил дорогу. Но внезапный поток машин шокировало меня, как переход в другое измерение. На противоположном конце новой улицы высился нелепый монолитный дом, словно упавший с неба холодильник. Он был отгорожен от улицы старыми зданиями и высился над ними; так хозяин выгуливает такс. Я пытался вспомнить, что было на месте этого дома раньше. Я не помнил.
Мы проехали вдоль новой улицы, перебрались на противоположную сторону и снова оказались в старом квартале.
— Давай здесь проедем, — позвал я Машу, отклоняясь от прямого маршрута в проулок, казавшийся теперь нелепо узким.
Память заработала, как фотовспышка. Одно место – одно воспоминание. Вот у этого забора мы нашли бумажник, целый, но без денег. Кто-то из нас забрал его себе. Мы были наивны и не поняли его криминальную предысторию.
На месте кленового куста-паразита были гаражи, о ворота которых хорошо рикошетил мяч: шлеп-зынннь. Пожилой дядька, лица которого я не помнил, гонял нас. Дразнить его считалось делом чести. Он грозился «дать нам дрына», но мы растворялись быстрее, чем он прощелкивал в своих шлепанцах по двору.
А чуть дальше была колонка – когда пьешь из нее, запрокинув голову, вода течет по щеке, шее и подмышкам. Теперь колонки не было. На возвышении красовался колодезных люк.
Дома уходили в перспективу, но сама улица была почти пустынна.
— Смотри, здесь я до пяти лет жил, — я кивнул на старый дом. – Вон наши окна на первом этаже.
Окна были теми же. Кто жил здесь? Почему до сих пор не сделал ремонт?
Я спешился и через арку вошел во двор. Я его помнил, скорее, по юношеским годам, когда возвращался сюда с друзьями, чтобы показать свой первый дом. От двора мало что осталось: через него протянули объемистую трубу теплотрассы, заросшую кустами. Земля была изрыта шинами, её влажная нагота выглядела покойно.
— Тут, по-моему, были качели.
От качелей в памяти остался только скрип, проникавший в кухню через марлю на окне, которую мать вешала как занавеску; берегла меня от комаров. А качели мерно отмеряли время: ии-к, уиииии-к. Кто-то на два года старше меня пользовался ими безраздельно.
— Вон те? – Маша бросила велик и шагнула к кустам.
В углу двора виднелись сарайки, которые я, к своему стыду, не мог вспомнить, хотя они не выглядели новоделом. У торца вросших в землю строений стояли нерабочие уже качели без люльки – зеленая краска с ожогами бурой ржавчины; ожоги обильные, почти смертельные.
— Я не помню. Может быть, они. Хотя знаешь…. Вряд ли.
Мы вернулись на улицу. Теперь оставалось немного: два квартала, направо метров семьсот, потом налево. Где-то там улица Красных Партизан.
Дома стали выше, четырехэтажными. Соседние строения в моей памяти разделяли десятки лет жизни. Вот в этом доме был зубоврачебный кабинет: лет в семь мне вынули здесь криво растущий зуб. А если посмотреть вглубь квартала, виден угол высокого корпуса больницы, где умер отец, но это случилось на двадцать пять лет позже. А где-то между должна остаться детская площадка с турниками и брусьями, на которых мы сидели после выпускного в школе, пьяные, распущенные и счастливые.
В этом районе пространство и время были искажены, как смятая салфетка. Нелепые обломки воспоминаний возникали тут и там; целые годы исчезли бесследно.
Мы свернули в сторону улицы Красных Партизан. На земле растворились последние тени. От Маши остались только мелькающие гольфы и позвякивание велосипедного звонка.
— Вот мой дом, — кивнула она.
С этим домом у меня не было никаких ассоциаций: это был просто дом, мимо стен которого я прошагал сотни километров в школу и обратно, не придавая этому значения. На торце дома между окон кто-то уместил кривоватую надпись: «Милая! Я хоч-у быть с тоб-ой». Окончание «ой» едва влезло между зарешеченным окном и углом дома, букве «о» пришлось втянуть щеки.
Дверь подъезда оказалась приоткрыта.
— Не запирают? – спросил я.
— Не-а.
— Как думаешь: оставлю здесь велик – не сопрут?
Маша вкатывала свой велосипед по ступенькам крыльца.
— Такой не сопрут. Вот если BMX был бы, то могут. А зачем тебе его оставлять?
— Хочу пройтись к Фрезерной. Посмотреть, как там все.
Я пристроил велик в странном, бесполезном помещении без окон, которое оказалось сразу за входом в Машин дом. «Бывшая общага», — сообразил я. – «Раньше в этом склепе сидел вахтер».
— Ну, давай, — махнул я рукой Маше. – Батя не будет ругать?
— Нееее. А как ты домой доберешься?
— Доберусь. Пока.
Ноги уже несли меня к выходу. Улица была пустынна. Одинокие «Жигули», зудя, проехали мимо, освещая под носом две тусклые дорожки. Где-то вдалеке по поперечному проулку прошагала черная фигура. Хорошая походка, спортивная.
Я пошел вдоль домов. На первом этаже верхняя часть окон была на уровне глаз, за мутным стеклом – занавески, за ними – тусклое розоватое свечение. В следующем окне, темном, на куске ватмана было написано: «Продам 2х к. к-ру». Ватман висел давно. Угол его свернулся в трубку.
По этой улице из школы я ходил не только домой. Темнеющие углы домов вдруг погрузили меня в дни, когда я быстро шагал здесь, то и дело переходя на бег, чтобы успеть до тренировки на пять минуток забежать к Тане. Время мчалось быстрее меня, наручные часы (уже электронные) показывали без пятнадцати пять, я набирал ход, но время все равно шло на полшага впереди. Уже без тринадцати. Мне хотелось непременно показаться ей до тренировки, хотелось просто забежать и сказать: «Ну, все, мне пора». Перспектива улицы казалась бесконечной, глыбы домов нехотя ворочались мне навстречу, как сонные айсберги. Успеть, успеть. Я уже бежал. Меня гнало чувство раскрепощения, которого я не испытывал ни до, ни после. Меня влекло открытое окно в ее комнате, через которое раздувал пламя тюлевой занавеси весенний ветер. Все было просто и очевидно, как ее фотография в моем пустом еще портмоне. Успел ли я? Кто знает. Все, что я мог теперь: восстановить в памяти один суррогатный день, сотканный из десятков таких эпизодов, произошедших в разные дни, в разные сезоны, с разным мной.
Я резко свернул. До моего дома на Фрезерной оставалось два пролета. Напротив входа во двор медленно разгорался покосившийся фонарь. В пятне его света приткнулись два автомобиля, помаргивая красными огоньками сигнализации. Еще три машины стояли прямо под окнами в виртуозной близости от стены. Цветника не было.
Я ткнулся в знакомый промежуток между домов и вдруг понял, что он перегорожен самодельным шлагбаумом с навесным замком. Я обошел его через арку с отбитыми углами. Кеды привычно шелестели по вросшим в землю плитам. Есть нюансы, по которым ухо безошибочно определяет, что это те самые строптивые плиты, по которым неровно прыгало колесо моего детского велосипеда.
Двор распахнулся передо мной внезапно, как долина реки Эльдорадо. Я узнал его и не узнал одновременно. Геометрия была знакома. Все остальное выглядело надругательством. Мне следовало бывать здесь чаще, тогда бы насилие не выглядело таким явным.
Напротив подъездов в отдалении от дома, сколько я себя помню, располагалась площадка детского сада с пристроенным к ней зданием какой-то жилконторы. Здание жилконторы сохранилось, вместо площадки появилась стоянка для автомобилей. Десяток металлических туш замерли в темноте, поблескивая стеклами. Так, наверное, лежат на берегу выброшенные штормом киты.
Дом не выглядел заброшенным. Ремонт сделал его чистым и каким-то плоским, как фанерная декорация. Окна нашей квартиры на втором этаже белели пластиком, стекла были непроницаемо черны. К стеклу приклеили дешевый термометр. Балкон оказался застеклен.
Очень трудно смотреть в окна дома, где ты когда-то жил. Есть что-то циничное в той легкости, с которой он принимает новых хозяев. Чувство похоже на ревность, но разве ревность уместна? Дом и квартира забыли меня также легко, как я забыл их. Мы квиты. И все-таки обидно.
Какой запах в подъезде? Я удивительно хорошо помню этот кисловатый, влажный запах своего подъезда, который посторонним казался неприятным, мне – родным, особенно после долгих отъездов. Возвращаясь из деревни, с родины отца, я ощущал этот запах, и он отменял все плохое, открывая передо мной чистую страницу. Это был запах, который означал одно – я дома.
И у квартиры был свой запах, более теплый и сухой; запах выпечки и деревянных полов.
Мне захотелось зайти в подъезд. На двери был кодовый замок. Обида на мое отсутствие оказалась сильнее, чем я предполагал. Дом меня просто забыл; так щурится подслеповато старый сосед, не в силах признать в седеющем незнакомце мальчишку, которого знал когда-то.
Я сел на скамейку напротив подъезда, над которым горел тусклый фонарь. У фонаря кружила мошкара. Далеко играла музыка.
В соседнем подъезде жил Гриша Озеров: его окна были на третьем этаже, но выходили на улицу. На двери его подъезда – такой же кодовый замок. Фонарь не горит.
Я не знаю, сколько я сидел. Ничего не происходило. Только дом вдруг стал рельефнее, словно напряг мускулы. Выщербленный асфальт не перекладывали здесь с моего последнего визита. Это был тот же самый асфальт, который помнил нас со школьных лет. Тот же самый.
Мне вдруг показалось, что откроется дверь, и они все выйдут, как ни в чем ни бывало. Эта иллюзия захватила меня с такой силой, что несколько секунд я всматривался в темень Гришкиного подъезда, потом – на дальний конец двора, откуда, бывало, выходила громкоголосая ватага, пока я вот также ждал их, сидя на спинке скамеек, лузгая семечки. Напряжение вдруг достигло пика и мне почудилось движение; а почему бы кому-нибудь в самом деле не выйти; в темноте блеснул сигаретный огонь и выделилась фигура, ссутулилась, быстро прошагала по двору; на минуту лицо попало в свет подъездного фонаря, худое отягощенное похмельем лицо. Незнакомое лицо. Сигаретный огонек удалялся.
Никто не выйдет, потому что никого уже нет. Это руины. Здесь мягко ступают бродячие кошки. Никто из тех, кого я мысленно переношу сюда, в данный момент не думает синхронно со мной – кого-то уже нет, а другие по горло в делах, как и я в лучшие времена.
Тупая сентиментальность. Никогда ее не любил. Идиотские фантазии. Просто дом и ничего больше.
Вся эта шумная ватага, собиравшаяся здесь по вечерам, была для меня трамплином во взрослую жизнь. Мы расставались незаметно. С кем-то ссорились, от кого-то отдалялись постепенно. Теряли общую нить. Стремились быть выше. Уходили и не оглядывались. Эти отношения скреплялись цементом одного удачного лета и давали трещину уже к следующему лету, а через пять лет рассыпался в прах. Мы легко относились ко всему.
Что осталось после меня? Выжженная территория. Уничтоженная шинами земля. Никто не был слишком ценен. Безжалостность была спутником успеха. Я перебирал в голове имена – некоторые уже выветрились из головы, оставляя только смутный образ. Напротив каждого имени была поставлена точка. С этим была ссора, потом драка – просто надоели друг другу. Этот переметнулся в другую компанию. Танька – от нее я просто исчез. Потом армия. Армия тогда казалась бесконечной, и жизнь после нее не имела ничего общего с жизнью прежней.
Два или три человека из прошлой жизни были на моем горизонте и сейчас. Иногда мы пересекались по делам или сталкивались случайно в лабиринте торгово-развлекательных комплексов. Мы уже и не помнили, что были знакомы в другое время. Мы уже не видели себя прежних. Просто потяжелевшие, лысеющие, увешанные детьми и пакетами люди, откуда-то знающие друг друга.
И был еще Гриша. С Гришей мы не ссорились. Не затевали глупых драк. Мы встретились после армии и решили поступать в металлургический. Я поступил, а он нет. Я помню, как он удаляется по аллее институтского сквера. Ничего страшного не случилось. Я отпустил легко. Мы виделись пару раз, но я поступил – а он нет.
И он исчез. Или я исчез?
Вот и Егоров — последний человек, которого я близко знал с армейских времен. Вот и Егоров исчез. Или я исчез.
Какая же мораль? Любые встречи временны? Любовь временна? Было бы удобно так считать, но на месте выжженной земли не прорастает новая трава. Они уходят – новые не приходят. На месте старых домов не возникают новые, вместо них – нелепый макияж рекламных вывесок, который не в силах скрыть гноящегося под ними упадка.
Такова формула одиночества. Одиночества, запрограммированного нашей жизнью, и все же противоестественного. Кто-то вывернул нам мозг наизнанку и заставил считать, будто тюк барахла, привезенного в душном вагоне из Турции, важнее лиц в старом альбоме с фотографиями. Беззаботность, с которой рвутся струны, пугает. Берег отдаляется, берега уже не видно, как не видно и новой земли, обещанной самому себе когда-то.
Мои родители жили не так. Дядя Толя – друг отца – был таким же привычным явлением в нашем доме, как мои бабки и сестры. С дядей Толей мы были на ты, как родственники. У моего сына нет такого дяди Толи; у него и отец-то возникает иногда, по предварительному сговору с матерью.
Я услышал шум мотора. Грохоча музыкой, во двор заехала низкая, елозящая по земле «Самара». Двери распахнулись. Басы рикошетили в глухой подкове двора.
Потом машина погасла, стихла музыка, хлопнули двери. Послышался оживленный молодой разговор и тиканье остывающей машины. Они ушли в Гришин подъезд. Дверь осталась приоткрытой.
Я выждал минуту и зашел следом. Запах… Запах другой, более синтетический, известочный. Что-то пробивается в нем знакомое, какие-то задохнувшиеся нотки прошлого, но еще несколько глотков, и я теряю чувствительность.
Я поднялся на третий этаж. Какие высоченные потолки – сущее барство. И какими узкими кажутся лестничные клетки. Вместо старых, с фантазией изогнутых перил во время последней реновации поставили плоские, крашенные в коричневый цвет доски.
Вот двадцать седьмая квартира, Гришина. Металлическая дверь. Белый звонок.
Я позвонил. Спрошу адрес бывших хозяев: может быть, знают, где осели Гришины родители. Могут знать.
Дверь открылась резко, но как-то несмело. В узкой щели мелькнула рука. Поводок цепочки не дал открыть шире.
В щели обозначился глаз. Несколько секунд мы соображали.
— Открывай, негодяй, свои! – крикнул я.
— Валера!
Щелкнула цепочка, и Гриша как есть, в трико и с голым торсом, шагнул за порог. Такой же худой, и вообще такой же. Чуть сильнее залысины, волосы уже не держатся лихой шапкой, но лицо не постарело, а глаза все также хитры.
Он сжал мне руку нашим фирменным рукопожатием с перехватом. Не забыл.
— Валеры, тапки надену, — он исчез на секунду и вышел, прикрыв за собой дверь. – Ты как здесь?
— Это ты как здесь? Я на дурака зашел, думал, адрес твоих родителей узнаю. Ты что, так здесь и жил?
— Да нет, мы лет пять как вернулись, квартиру отделали, теперь вот живем. А ты что, где?
— В двух словах не скажешь. Слушай, я прямо поверить не могу. Гриша, как есть Гриша.
Дверь приоткрылась. В подъезд проникла голова полноватой, не слишком красивой женщины с красным лицом. Вид у нее был решительный. Меня она как будто не заметила.
— Ну, куда ты? – напряженным шепотом бросила она Грише.
— Да сейчас мы. Иди.
Она прожигала его взглядом с предысторией; код, которым обменивают только внутри семьи.
— Скоро я, — повторил Гриша уже настойчивей.
Дверь захлопнулась.
— Накануне перебрал, — пояснил Гриша беззаботно. – Бесится теперь.
— А ты все также крепок, — усмехнулся я. – По лицу не видно, что перебрал.
— Да, — кивнул он.
Хотелось что-то сделать. Что-то торжественное и подходящее случаю. Если бы у меня было шампанское, я бы открыл его с пеной. Но шампанского не было.
Гриша прошлепал в своих тапочках на пролет ниже, я спустился за ним. Мы оперлись на подоконник, как когда-то. Гриша открыл половинку окна, вытащил из ниши банку-пепельницу, закурил. Белый дым распугал комаров.
После нашей последней полноценной встречи на аллее института, год он бездельничал, потом поступил в какой-то новомодный тогда колледж на специальность бухгалтера, позже получил заочно высшее образование – менеджмент.
Женился в двухтысячном. Сыну пятнадцать, дочери семь. Работал там, сям.
— У тебя в профиле было ООО «Долина», — сказал я. – Искал эту «Долину» – не нашел.
— Я уже пять лет как оттуда ушел. Как сюда переехали, так и ушел.
Теперь Гриша на мебельной фабрике. Руководит участком. У него в подчинении человек пятьдесят.
— Полдня пинаю под жопу столяров, полдня бумажки заполняю, — сказал он. – А ты как?
Я рассказал о себе, о Егорове, которого Гриша знал лишь понаслышке, о Светке, о «Техно-Хабе».
— О, «Техно-Хаб» я знаю, — уважительно кивнул он. — Немаленькая контора. Ты там замом был?
— Да. Мы основали фирму с Егоровым, а потом продались инвестору. А как кризис начался, всех поразогнали. Будет теперь наш «Хаб» филиалом московской сети.
— Так ты теперь где?
— Пока нигде. В пятницу решится. Не буду рассказывать пока.
— Ну и правильно, — поддержал он.
Мы замолчали. Тот же подъезд, другой запах. Тот же Гриша. Но и в нем поселилось что-то другое.
Я решительно не знал, о чем спросить. Он, видимо, тоже. Анкетные данные звучали бессмысленно.
— Пока во дворе сидел, вспоминал, как тут было, — сказал я, оборачиваясь к стеклу. По краю стекла шел неровный кант белой краски. – Изменилось всё.
Гриша поддержал: изменилось. Он стал рассказывать, как с их приездом удалось добиться, чтобы дом подвергли капитальному ремонту, а территорию огородили. Полтора года беготни. Ритка – его жена – сыграла решающую роль. Настойчивая женщина. Гриша отзывался о ней в чуть пренебрежительной манере, но это была не острая Гришина ирония, а что-то более вымученное. Жену он если не любил, то уважал.
Разговор снова увяз. Одинокий комар, жирный, как селезень, выписывал вензеля, продвигаясь все дальше в подъезд. Скоро он сел на известковой стене, отбрасывая длинный огурец тени.
Мы заговорили вдруг про политику, про угрозу исламистов, санкции и Украину. Гриша стал сердит, как никогда не сердился в свои ироничные молодые годы. Крым был намеренной и неумной провокацией. Наши действия на Украине — варварскими. Гриша назвал путь страны тупиковым. Необходимость вкалывать с утра до вечера, чтобы поддерживать минимальный уровень жизни, казалась ему рабской. Все происходящее было целенаправленной попыткой уничтожения страны. Дальше будет хуже. «Вот увидишь, осенью начнется», — повторял он.
Я слушал и молчал. Думал ли он, что я соглашаюсь с ним? Нет, он не думал. Его уверенность в своей правоте была настолько велика, что мое согласие не требовалось.
Я держал рот на замке, чтобы не ввязаться в эту бесплодную дискуссию. В дискуссию, проигрышную с самого начала, потому что мы расходились не в выводах: мы расходились в исходных данных.
Я так давно не видел Гришу. Как мало он изменился внешне, как сильно – внутри. Где твоя легкость, Гриша?
Его монолог, достигнув апогея, вдруг резко пошел на спад. Кончились заготовки. Огонь угас.
— Ладно, Валер, Ритка ждет, — он встал.
— Погоди, — я встал следом. – Пошли-ка.
Я потащил его на верхний этаж, туда, где была хлипкая решетка, отделявшая верхнюю клетку от чердачной лестницы. Между решеткой и потолком был небольшой зазор, как раз, чтобы два пацана могли пролезть, не порвав маек.
Почему я не сообразил сразу? Там, на крыше, сидя на самом краю, мы сможем поговорить без Ритки и всего, что разделяет нас сейчас.
Шелест гришиных тапочек догонял меня сзади. Мы снова мчались куда-то вопреки запретам, два чертовых заговорщика на пятом десятке лет.
Вон она, клетка верхнего этажа. Но хлипкой уже решетки нет. Вместо нее – глухое капитальное сооружение, съедающее часть лестничной клетки. На двери сооружения – замок.
— А, блин! – Гриша хлопнул себя по лбу. – Забыл. Это же пожарные тут нагородили…
Его тапочки зашелестели вниз. Мы остановились у его квартиры.
– Рад был видеть, — сказал я дежурно, и стало тошно.
Он сообщил свой телефон. Достал свой из кармана трико. Я набрал. Связь долго не устанавливалась. Мой номер высветился на его мобильном анонимным рядом цифр.
Я глядел на его странный загар: руки да шея. На шее цепочка с крестиком – такая же была у него в школьные годы. Под ребрами еще виднелся широкий, похожий на кляксу шрам – память о падении с гаражной крыши в восьмом классе.
Я разглядывал его, как разглядывают в зеркале самого себя. Мне все хотелось увидеть в нем признаки Гриши, каким я его знал. Каким я его чувствовал в те дни.
— Эх, Гришка, не думал я, что ты станешь манагером на столярной фабрике, — проговорил я.
— А что плохого?
Напрягся.
— Нет, абсолютно ничего. Просто странно. Я не представлял тебя в таком амплуа. Не знаю почему. Гришка – начальник участка. Не могу представить. Нужно время, чтобы к этому привыкнуть.
— А кем ты думал я стану?
Я пожал плечами.
— Не знаю. Если бы мне сказали, что ты на Сахалине в экспедиции – я бы поверил. Или что вышел твой новый диск. Что ты тренируешь хоккейную сборную. Не знаю, Гриша. За тобой было не угнаться. Двухтысячный год – он же был тогда так далеко от нас. И казалось, что в это далеком двухтысячном году будем мы все и будет Гриша. И он будет огромен, как памятник.
— Да не преувеличивай.
— Ни грамма. Я никогда не встречал человека, столь равнодушного к опасностям. И мне до сих пор кажется, что ты лучший гитарист из всех, что существовали на Земле. Что ни у кого нет лучшего чувства юмора. Я все ждал момента, когда мир, наконец, узнает о тебе и согласится со мной. Гришка, тебе же природа дала за троих, понимаешь ты это?
Он снова спустился на пролет и забрался на подоконник. Сел, наклонившись вперед, как тогда, на крыше. Закурил. Плюнул длинной, вязкой слюной — как тогда.
Мои слова задели его, но не польстили – обидели.
— Ерунда это все, Валера, — сказал он. – Мечты мечтами, а надо жить. Ты сам-то кем стал?
— Манагером.
— Нет, а что плохого? Я не считаю себя бесполезным.
— Да и я вроде не считаю. Меня даже убеждают, что я полезный. А для чего полезный? Для собственников бизнеса? Для перекладывания денег из кармана в карман? Для увеличения оборота компании? Так я этим наигрался досыта, а теперь думаю – может, низко мы себе планку отмеряли?
— Кризис среднего возраста. Пройдет. У меня такое уже бывало.
— Пусть кризис. Но мне, чтобы продолжать, нужна идея. Идея побольше, чем благодарность чьей-то сытой задницы, пусть даже моей собственной.
— Идея в том, чтобы быть полезным. Я вот не парюсь: нужно кому-то гонять оболтусов – я гоняю.
— Нет, Гриша, наша идея вот в чем, — я начал разгибать пальцы. – Первое – вписаться. Второе – подражать. Третье – зарабатывать. Четвертое – тратить. Пятое – не заморачиваться об остальном. Вот наша идея, и она меня уже не устраивает.
Гриша пожал плечами, снова закуривая.
– Я считаю себя по жизни человеком состоявшимся – сказал он. — То, что когда-то мы хотели быть круче Led Zeppelin, сейчас без улыбки не вспомнишь. Хотели да перехотели.
— А может, зря перехотели?
— Ты серьезно?
— Вполне.
— Слушай, ты не понимаешь, что в этой стране невозможно ничего великого? Пока все это не изменится, — сигарета очертила круг, — нам остается радоваться, что мы вообще живы.
— Не знаю, Гриша. Знаешь, что самое страшное случилось с нами? Мы уже смирились с тем, что не способны ни на что значительное. Наши достижения – это должности, банковские счета, квартиры и дачи. Это в лучшем случае. Утешительные призы, мать их. А все, что есть в нашей жизни первоклассного — либо старое, либо импортное. Старое кино, импортные машины, старые справочники, импортные телешоу. Сделать что-то самим? Нет, не возможно. Не реально. Даже говорить не о чем. Где творцы? Где провокаторы? Не эти твои, которые по площадям с ленточками бегают, а настоящие провокаторы, которые будят людей? Которые вдохновляют их? Не ради жирного места в будущей администрации, не ради политической карьеры, а потому что не могут иначе? Где они? Тишь да гладь. Не мути болото, в болоте спокойно. Я вот ехал по нашему району и что увидел: сталинские дома и баннеры с импортными буквами. Вот результаты нашей с тобой деятельности. Что тут нашего? Гвозди только наши, которыми эти баннеры прибиты. А поди и гвозди завезли из Швеции, чтобы крепче было. Ты посмотри на это уродство: был когда-то старый район, красивый район. Но мы даже этот чертов баннер не можем нарисовать таким, чтобы он хоть как-то вписывался в архитектуру. Мы лепим какое-то уродство, а потом говорим: я делаю, что могу, и я считаю, что я состоялся.
— Ну а ты-то сам чего достиг?
— В том-то и дело, что ничего. Так, попереливал из пустого в порожнее. На квартиру напереливал.
— Вот. Строй такой. Время. Мы живем по тем правилам, которые предлагают. Вот разрешили эту мерзоту на дома вешать – вешают. Запрети, создай комиссию, наведи порядок – нет, чинушам откат важнее не то что эстетики, даже пожарной безопасности. Мне можешь не рассказывать. И кто в этом виноват?
— Я не виновных не ищу. Но в душе мы уже смирились с тем, что можем выполнять только простейшие функции. Мы одноклеточные. Мы пушечное мясо коммерции. Пехота. А вот создать что-то новое, первосортное, создать не для денег, а из любви к созиданию, рискнуть и разрушить коммерчески успешные форматы – вот этого у нас уже нет. Нет блеска в глазах. Нет вдохновения. Смелости нет. А есть только простейший расчет, сойдется ли дебет с кредитом. Пора просыпаться, Гриша, пора.
— Не поздно ли? – фыркнул он почти как раньше, только злее.
— А тут не бывает поздно. Жизнь все равно заставит. Не нас, так детей наших. Не может страна быть самодостаточной, пока каждый из нас смотрит или в прошлое, или за бугор. Это не у меня кризис среднего возраста, он у всей страны, и пора определяться, что мы делаем дальше. Хотим играть в театр теней – тенями и уйдем.
— Знаешь, может, и правильно говоришь, только мы с тобой тут ничего не решаем. Вот когда власть перестанет заниматься очковтирательством и подумает о будущем нации, может, твои идеи и найдут применение. А пока это бесполезно все.
Я усмехнулся:
— Да причем тут власть? Мы говорим про тебя и про меня. Где она, власть? Кто нам запрещал? Это наш добровольный выбор и наше приспособленчество. И пока неглупые, одаренные, рисковые люди, как ты, будут ждать команды от власти, жизнь пройдет мимо.
— Хорошо, и что ты предлагаешь? – спросил Гриша, глядя на меня чуть сощурившись, запрокинув голову, точь-в-точь как в школе. – Вот я приду завтра в цех и что скажу? Бандерлоги, вы свободны! Творите, что хотите!
— Чтобы это сказать, тебе придется самому перестать быть одним из них.
— И как мне это сделать?
— Хороший вопрос, — вздохнул я. – Не знаю. О практических деталях я еще не думал. Что-то должно перещелкнуть в голове – это первично. Мы куда-то бежали и боялись оглянуться, а я вот сейчас оглянулся и что увидел: ни любви, ни друзей, ни достижений… Выжженная земля за нами. Как это случилось? Ведь старались же, рвались вперед, играли по правилам, научились даже улыбаться, словечек понабрались… А знаешь, что самое плохое? Что мы этого не хотим замечать. Все ждем мессию. Все надеемся, что кто-то за нас решит. А все просто: пока не щелкнет в голове, так и будем балластом и для себя, и для власти, какой бы она ни была.
— А у тебя щелкнуло? – его глаза смеялись.
— Щелкает так, что треск стоит, — расхохотался я.
— Так я вижу, — он вдруг обнял меня за плечи и потряс. – Эх, Валера, где ж ты так долго был? Я уже забыл, какой ты зануда. Умник чертов. Слушай, Ритка сегодня злая, ты извини, не приглашаю. Детей скоро укладывать. Я тебе позвоню на неделе, а? Давай?
— Давай. Ты сам меня извини. Напал на тебя… Шизофрения на почве полугодового безделья. Продал машину, катаюсь на велике. Схожу с ума понемногу. Домой надо ехать. Выйду на работу, пройдет.
Он спохватился. Стал уговаривать остаться на ночь. «Я с Риткой сейчас договорюсь», — повторял он.
— Да нет, Гриша. Я лучше пройдусь. Ночь чудо как хороша.
Мы снова сжали руки фирменных хватом. Гриша боднул меня лбом.
— Не теряйся, Валера. Как мне, оказывается, тебя не хватало.
— Теперь уж не потеряемся. У тебя гитара жива?
— Электрогитару после армии отдал одному – так и не вернулась. Акустика где-то валяется на антресолях.
— Вот когда пыль с нее сдуешь, приду. Понял?
Я вышел из подъезда. Пела ночная пичуга. Взрывался одинокий сверчок. Шелест шагов казался громкими. Я оглянулся и махнул Грише в окне подъезда. Окно закрылось, зазвенев стеклами.
Был самый темный час ночи. Свет фонаря на улице нарисовал на земле четкий круг. Под одной из машин промелькнуло черное гибкое туловище; туловище замерло на звук моих шагов. Зажглись зеленые глаза. Глаза погасли, туловище исчезло.
В соседних переулках протарахтел мотоцикл. Шум города несся издалека, как звук огромной воронки. Низко, с грохотом пролетел самолет. Синий огонек, красный огонек. Одинокое окно первого этаже отбрасывало на асфальт мутное пятно света.
Я шагал по улице, которую не узнавал. Напрасно, всё напрасно. Не нужно знать, кем стала твоя первая любовь, не нужно знать, как живут давно потерянные друзья. Из людей получаются плохие консервы. Они взрослеют, грубеют, обретают практическую хватку и убивают в себе то, за что мы их когда-то боготворили. Они становятся просто нормальными людьми.
Такими как я. Жалкое зрелище.
Стыд начал обносить мои щеки. Стыд за свои разговоры там, в подъезде. Что это было? Попытка позиционировать себя? Или следствие моего затянувшегося одиночества? Злость на весь мир и осуждение, а под их коркой – сплошное лузерство.
Может быть, я просто позавидовал Грише, который достиг жизненного катарсиса, а я нет. Он приспособился к своей сварливой жене, осознал свою полезность, переложил любую неудовлетворенность на власть. Его позиции неприступны, как каменный форт.
Я ведь тоже могу так. Могу. Я просто давно не работал и начал сомневаться в себе. Ищу себе красивые оправдания. Смотрите, мол, на меня – я не серая масса. Это вы все плебс, вкалывающий на своих мелких работенках, а я человек ищущий. Я птица высокого полета. Только журавль никак не может взлететь, а потому желчен, как утка.
Гриша вписался. Мог он сделать больше? Мог, но в другое время и в другой стране. Разве он неправ? Подростковые фантазии нужно оставить там, где им и место – в гулких школьных коридорах и на полуразрушенных детских площадках. На пыльной антресоли с гитарой, замотанной в могильный пакет и задушенной прозрачным скотчем.
Я вышел на освещенную улицу. Она выглядела, как пустынная съемочная площадка, где еще не расставили весь реквизит. Дома, кусты и фонари – художник поскупился придать ей пышный вид.
Сбоку стояло хорошо подсвеченное здание районного суда. Когда я проходил мимо, вдруг со всей отчетливостью вспомнился один день; вот также точно и в этот же час я иду мимо этого здания. Куда иду? Я могу предположить, что иду на вокзал, чтобы успеть на первый пятичасовой автобус.
Я иду и думаю. Думаю о том, что жизнь загоняет меня в ловушку. К соревнованиям я не готов, а отказаться уже не могу. Скоро придет повестка из военкомата. Василиса – загадочная девушка с облаком светлых волос – куда-то пропала.
Эти мысли пронеслись в моей голове с такой отчетливостью, словно не было двадцати с лишним лет. Удивительно, но некоторые участки нашей памяти сохраняются в неприкосновенности, наверное, из-за того, что мы редко к ним обращаемся. Они лежат под слоем пепла, как артефакты, и едва мы вытаскиваем их на свет, поражают нас своей исторической достоверностью.
Я помню чувство строптивого упорства, которое меня охватило в тот момент. Все не может быть слишком плохо – если все слишком плохо, это тебе кажется. Так я думал тогда. И потом все действительно сложилось неплохо, и о Василисе я не вспоминал с того самого дня, и армия оказалась ко мне терпимой. Соревнования… Я не помню их исхода, но раз не помню, особенного позора не случилось.
Здание суда осталось позади и видение ушло, но радость осталась. Тиски, сжимавшие тогда мое сердце, не смогли его победить. Все, что казалось мне тогда таким мрачным, сейчас уже не выглядит сколь-нибудь значимым. От того времени осталось удивительно светлое чувство. Так космонавт парит в невесомости на фоне солнечного шара.
Почему я не могу быть, как Гриша?
Из тех же времен ко мне вдруг пришло отчетливое понимание, что я хочу трех вещей: радости бытия, триумфа и любви. Этого я хотел тогда. Это же хочу сейчас. Некоторые уголки нашей натуры сохраняются в неизменном виде, как вирус, и ждут лишь окончания инкубационного периода. Мой вирус опять активизировался.
А не хочу я гришиной жизни, потому что уже пробовал. К чему себя обманывать: «Техно-Хаб» был по-своему дорог мне, но я вычерпал этот колодец до дна. Я могу лишь продолжить скрести сухие стены, чтобы сводить концы с концами и существовать, оправдывая свои депрессии погодой или действиями властей.
Заманчивое предложение Вадима – это лишь еще одна попытка вписаться в то, что и так не принесло мне удовлетворения. Жизнь выпихнула меня, сделав, возможно, подарок, а я пытаюсь влезть обратно в тот же вагон. Стратегия сумасшедшего: делать одно и то же, надеясь на разный результат.
Я не хочу, подобно Грише, ждать, когда государство создаст мне условия. Если не купить себе искусственное тело, моей жизни на это не хватит. Все, что я хочу – это дать своему «я» то, что я не смог ему дать в предыдущие 20 активных лет жизни. Может быть, у меня есть еще столько же в запасе, и это немало.
Радость бытия, триумф и любовь. Вот и все, что нужно мне. Это все, что нужно нам всем. Но всем об этом лучше не знать, иначе никто не согласится ходить по кругу и вращать тяжелые жернова мельниц. А я уже навращался. Горы трухи – вот результат моих усилий. Горы трухи. И сын, единственное светлое пятно.
Почему я не смог сказать Грише то, что хотел? Ведь мысль была на поверхности. Собирая себя по частичкам из хаоса, Россия уже кое-чему научилась, и наш конструктивизм дает первые всходы. Я не буду мазать черным то, что мы сделали за двадцать или двадцать пять лет. Мы разрушили – мы отстраиваем заново.
Но в этом кажущемся конструктивизме не осталось место для человека созидающего. Он просто исчез, как вид. Остался человек подражающий, человек покупающий, человек подчиняющийся. Человек, работающий в формате. Человек, чувствующий дуновения ветра. Человек, соблюдающий не им придуманные стандарты. В этой круговерти исчез первичный импульс, отчего сами мы стали бесконечно вторичны. Вторичны во всем: в культуре, в производстве и даже в образе мысли.
Где та порода людей, что не ждали великосветского разрешения властей и спонсорской благосклонности, которые творили лишь потому, что не умели ничего другого?
Нет, она не исчезла, просто уснула, как мои воспоминания, хранящиеся в недрах памяти в неизменном виде. Эта порода ушла в бессознательное подполье. Она стала осреднять себя чисто для практических целей – чтобы вписаться. Эта порода приобрела умение торговать собой, потому что иначе не выжить.
Но ведь без этой породы мы не сделаем дальше ни шага. Пока человек созидающий не вернется в конструкторские бюро, не возьмет в руки гитару, не заявит о себе, мы можем лишь гонять по кругу наших коней, думая, что куда-то идем.
Я думал, мы с Гришей люди этой породы. На свой счет у меня были сомнения, на его – нет. Легкость, с которой он превращал гитарные гаммы в связные мелодии – и та же легкость в хоккее. Он не мог вписаться, потому что не мыслил в таких категориях. Он не был антисоветчиком или революционером, он просто не мыслил шаблонами, как и все, кто способен стоять в стороне от шума. Когда он сломался? Стоило ли мне догнать его тогда, на аллее перед институтом, чтобы остаться при нем катализатором его таланта? Тогда я не придавал этому значения.
— Эй, вот ты где, — услышал я.
Навстречу шла Маша, завернутая в отцовский пиджак. На ногах у нее были стоптанные сандалии. На улице посветлело.
— Ты чего бродишь? – спросил я.
— Вышла посмотреть, забрал ты велик или нет – гляжу, не забрал. Думала, ты на Фрезерной своей сидишь.
— Отец-то знает, что ты по ночам гуляешь?
— А ему уже все равно, — усмехнулась она.
— Ясно. Пошли. Сейчас рассветет – домой поеду. Скоро в сон срубать начнет. Надо успеть.
Мы дошли до крыльца ее дома. Небо уже было светлым. Птицы пели с беспардонной громкостью.
— Как твой двор на Фрезерной? – спросила она.
— Изменился сильно. И двор, и жители. Все другое.
— Везет тебе, — сказала она. – Ходишь где хочешь, делаешь, что хочешь. Свобода.
— Иногда мне кажется, что свободы у меня слишком много. Внешней свободы много, а внутри все равно калькулятор. Понимаешь?
— Нет.
— Хорошо бы некоторые решения за меня принял кто-то другой. Так понятнее?
— А вдруг он примет плохое решение?
— По крайней мере, я не буду нести за него ответственность. И смогу всю жизнь жаловаться, что меня обманули.
— Фу как ужасно: жаловаться всю жизнь.
— Ты так думаешь?
— Я лучше сама ошибусь. Отчим говорит: в следующий раз будешь умнее.
— Мне бы твой задор.
Я зашел в душное помещение и забрал велосипед. На бумажной салфетке я записал свой телефон:
— Будут обижать – звони. У меня руки длинные. Почти метр.
— Пока, — она осталась на крыльце в своем несуразном пиджаке, доходящем ей до коленей.
Замелькал асфальт. Я вернулся под утро и долго не мог заснуть.
В обед позвонил Вадим по поводу начала моей новой трудовой жизни:
— Валера, всё в силе? Мы тебя ждем?
Я молчал так долго, что Вадим затараторил, по второму разу объясняя, что обучение – это лишь формальность, и что ребята в отделе помогут мне освоиться…
— Да, все в силе, — сказал я.
Мы попрощались.
В первые же секунды мне вдруг захотелось перезвонить Вадиму и сказать, что я передумал. Хотелось изобрести какую-нибудь историю, чтобы не рассказывать о своих истинных мотивах.
Я держал в руках телефон. На экране таял след от моего уха. С каждой секундой искушение перезвонить угасало. Я думал о Мишке, о том, что ему скоро нужно будет поступать в институт. Что я не хочу быть алкоголиком. Я не хочу, чтобы сын стеснялся своего отца.
Есть особый сорт мыслей – ночные мысли. В тишине и мраке они кажутся тоньше и лучше всего того, чем забита голова в суете дня, но с первыми лучами солнца ночные мысли рассеиваются и теряют убедительность, как поплывший грим. Ночью в своем старом районе я думал обжигающе правильно, и я готов был поклясться, что наконец понял что-то важное, что определит мою жизнь на эти годы. Но утром те мысли вдруг потеряли убедительность и показались даже смешными.
Выбор сделан. Пожалею ли я о нем?
Я бросил телефон и налил себе кофе. Небо было ясным. День обещал быть жарким.
Прочёл с интересом хорошая повесть хорошего человека,воспитанного, спасибо за Всё.P.S Каждый подчерпнёт что надо маркетинг,экономика,менеджмент.