Купюра

Счетная машина – это щекотно. Треск, ждешь очереди, дрожишь, и вдруг — жиииих. Все, посчитали. Семьсот пятьдесят – шепчет под нос пухлорукая кассирша и помечает на листке галочку.

Нас фасуют, перетягивают бумажной лентой, просовывают в низкое окошко. Здесь ждет другая женская рука. Она берет нас взволнованно, двумя пальцами, как кусок талого масла.

С ней – двое мужчин, постарше и подросток. Нас определяют в темный карман старшего, где остро пахнет потом и табаком.

— Сережа, мне до сих пор не верится, — слышу я боязливый голос. – Как-то надо теперь их… может быть, в банк?

— Зачем в банк? Потом не заберешь. Мало что ли жизнь учила? Пусть лежат так, ничего не будет.

Продали квартиру, получили часть суммы от банка — покупатели ипотечные. Квартира была ее, вернее, ее родителей, после их смерти там не жили. Сдавать она стеснялась.

Продать квартиру подбил он, с остро пахнущей подмышкой, который теперь распоряжается нами. Дескать, чего простаивает жилплощадь?

Младший зовет его дядя Сережа, но без теплоты.

— Так что же теперь? – вздрагивает женский голос.

Они ждут маршрутку. В раскрытый ворот задувает едкий табачный дым. На шарфе – талые снежинки.

— Ну что теперь, — мужской голос умиротворен. – Что, дел что ли нету? Вон, Васька оборванный ходит. Ваське велик надо, да?

Через три дня нашу пачку разделяют сильные прокуренные руки. Нас остается сорок. Мы снова отправляемся в карман, знакомо пахнущий потом и табаком.

Долго едем. Рынок, заставленный машинами до самого горизонта виден через вздыхающие отвороты куртки.

— Слышь, ты по телефону говорил 200, — рычит голос нашего Сережи. — Я тебе в натуре говорю, ты двести сказал. Вот, — хлопок по карману, по нам, — я ровно в рубль привез.

— Давай хоть 205, — отвечает другой голос, простуженный.

— Лёха, братан, ты меня без ножа режешь. Я вот этими руками на заводе год вкалывал. Нету у меня больше. Хочешь, заберу за 200. Нет – вон, перекупам скинь за 180.

— Перекупы больше предлагали.

— Ну иди к ним, раз предлагали.

— Ладно, давай.

Лёха пересчитывает нас.

— Настоящие хоть? – он смотрит меня на просвет, сощуриваясь.

— Ты, чё, братан, все настоящее. Я тебе говорю, мне их в банкомате выдали, это зарплата моя за год.

— Банкомат столько не выдает…

— Я тебе говорю в банке, а не банкомате.

— 185, 190, 195, 200, — считает Лёха шепотом.

Лёхе на вид лет сорок. Он худощав, светит уставшим лицом, кашляет паром. Вытертая меховая шапка сбита набок. Из под нее – прямые, черные с редкой проседью волосы. Он заворачивает нас в бумагу и бережно кладет в карман рубашки, под кофту.

Едем долго: автобус, электричка, опять автобус. Лёха время от времени прощупывает нас сквозь куртку. Машинальное, неосознанное движение. Слышно, как пульсирует его сердце.

Несколько дней нас держат на полке между книг. Слева – «Дон Кихот». Справа – «Доктор Живаго».

И снова потайной карман рубашки. Нас теперь больше: Лёха добавил в пачку тысячных.

Идем куда-то, идем долго мимо одноэтажных улиц. Дома разномастные, кирпичные, ветхие, каменные, скособочившиеся. Пустырь. Опять дома.

Большой особняк огорожен каменным забором. По верху — чугунные шипы. Автоматические ворота. Калитка с охранником. Лёху проводят в дом, в самую гостиную, за стол. В доме пахнет дорогим мылом и камином. Камин настоящий, потрескивает и дышит нестерпимым теплом. Камин жарит, как сильная простуда. Лёхина шея под шарфом становится липкой.

Разговор длится несколько минут. Второго зовут по имени-отчеству: Евгений Павлович. Он ворошит в камине угли и садится напротив.

Он озабочен. Лёха говорит сбивчиво, торопится, объясняет. Что-то про участок. Два гектара.

Наш выход. Завернутыми, нас кладут на стол. Тепло Лёхиной руки еще греет через сухую бумагу.

— Отдай вон ему, — кивает Евгений Павлович.

От стены отделяется человек в тренировочном костюме. Цепкие пальцы впиваются в бока сварочными клещами. Человек лыс и безмятежен, как покойник.

— Сколько там? – Евгений Павлович спрашивает. Ему неинтересно.

— Там все по таксе, — отвечает Лёха с готовностью.

— Я тебе что, помнить должен за все ваши участки? — взрывается хозяин. — Сколько там?

— Двести пятьдесят.

— Ладно. Иди. Порешаем.

Нас отделяют от тысячных и смешивают с другими купюрами, рыжими, пятитысячными. Теперь нас много, нас целые этажи.

Через стены сейфа пробиваются редкие гудящие звуки. Женские повышенные тона, почти визг. Доверительный детский разговор. Низкий хрип Евгения Павловича. Его взрывной крик.

Он достает нас на третий день. Дома никого. Нет даже человека в тренировочном костюме. Руки Евгения Павловича нетвердые, предательски дрожат. Он берет нас поспешно, выдергивая из стопки, из самой середины. Небоскребы валятся и съезжают.

Нас кидают на стол врассыпную. Неровный веер. Со второй полки появляется револьвер. Его кладут рядом.

Евгений Павлович начинает считать. Пятьдесят три купюры. Двести шестьдесят пять тысяч.

На столе записка. Это ультиматум. Либо он сам, добровольно. Либо его семью. Предлагают отравиться газом. Деньги останутся семье. Деньги не тронут.

Он снова пересчитывает нас. Двести шестьдесят пять. На столе еще два паспорта и тяжелое золотое кольцо.

Он долго сидит, уперев локти в стол и сжав свою неровную, как старый орех, голову. Волосы его мокры и всклокочены. От него пахнет дорогим шампунем.

Раскрывает паспорт, из него выпадает билет на самолет, распечатанный на домашнем принтере и сложенный вдвое. Выпадает фотография мальчика лет десяти, сфотографированного анфас, как для заграничного паспорта. Евгений Павлович долго смотрит на нее.

Записку с ультиматумом – в камин. Сгорая, она мучительно поднимает черные крылья и осыпается пеплом.

Он переворачивает билет и пишет коротким карандашом. Пишет недолго. Всего несколько букв.

Выстрел. Грохот. На меня попадает мелкий брызг. В самый угол, на белое. Микроскопическая капля. Растекается и темнеет.

Проходит день. Красный закат просеивается через крупное решето занавесок. Занавески колышит воздух проходящих и пробегающих мимо.

Шныряют люди в форме. Суета и возбуждение. Кто-то говорит в телефон, тихо и четко расставляя слова: «Я не могу сейчас… Мэр спекся… Я тебе говорю, спекся. Совсем. Да. Не сейчас…»

Капитан средних лет диктует:

«Предположительно выстрел произведен из револьвера калибра 5,56 мм марки Корт. Револьвер обнаружен на полу справа от убитого. На столе записка, диктую: «Лена. Илья». Знак в виде сердца. На столе паспорт гражданина Российской Федерации Сафронова Евгения Павловича. Заграничный паспорт на то же имя. Деньги купюрами по пять тысяч рублей в количестве двести сорок пять тысяч рублей…»

Я и еще три купюры — в кармане капитана Синицына.

Несколько дней мы пролежали на кухне капитана в узкой нише под микроволной печью, где дует шумный вентилятор.

К вечеру третьего дня капитан переложил нас в пиджак.

Они прощались на вокзале – он и его дочь. Ей на электричке до областного центра, там – автобус, аэропорт, Москва.

— Лерка, погоди, — остановил капитан. – Держи вот на всякие расходы. Мамке не говори.

Он отдает нас, согнув пополам как маленькую книжицу. На моем теле остается мягкий залом.

— Ты учись хорошо, главное, — говорит он. – О деньгах не думай.

— Спасибо, папка, ты у меня такой добрый, — она обнимает его за шею. След от ее поцелуя остается водяным знаком на его щетинистой щеке.

— Надо тебе там зацепиться. Не всю же жизнь тут… Вон, видишь, что творится.

— Да я знаю, папка. Ты не переживай. Ты себя береги.

Шелковый кармашек дамской сумочки. Тонкий шрам замочка. Темнота на много дней.

Мы исчезаем по одной. Мой черед – третий. Кругом гремит и сверкает. Люди говорят неестественно громко, перекрикивая канонаду ритма.

— А сейчас мы немного потанцуем, — кричат со сцены. – Воп-воп-воп! Вы хотите спать?

— Нееееет! – раскатывается по залу.

— Нееееет! – выделяется пьяненький, не подвластный ей голос Лерки.

— Нееееет! – визжит она невпопад. — Уууу!

И на ухо подруге:

— Слушай, у меня только крупная осталась.

Она маячит мной так и сяк.

— Да какая крупная, в самый раз, — подруга тянет ее к барной стойке. — Спрячь.

Бармен сверкает глазами. Блики кружатся по стенам. Басы колышат стенки дамской сумочки.

— Желаете что-нибудь? – бармен расторопен, вежлив и немного двусмыслен.

— Миша, что у тебя есть? – заливается смехом подруга и почти падает на стойку. – Мне виски… Двойной. А Лерке «Пино Коладу». И рому ей побольше.

Через час тонкая рука с длинными ногтями (один – зеленый, все — накладные) хлопает мной по стойке под одобрительный смех. Всем нравится этот жест из фильмов. Миша, бармен, вытягивает меня из-под нетвердой ладони, как салфетку. Всем нравится шкодливое движение. Все смеются. Всем нравится смех.

— Грасиас, — говорит Миша.

— Сдачи не надо, — мурлычет Лера и опускает голову на плечо сидящему рядом человеку.

Он старшее ее, и старше, наверное, ее отца, капитана Синицына. На его пальце массивное, как он сам, кольцо. Кольцом он трет Лерино плечо.

— Я бы заплатил, — говорит он ей в самое ухо.

— Не надо, — строго отвечает она. – Я могу о себе позаботиться.

— Ты очень взрослая, — соглашается он.

Меня прячут в кассу. Лапка больно прижимает на уровне недавнего шрама. Темное пятнышко в углу почти незаметно.

Мешок инкассаторов, счетная машина, хранилище, снова черный мешок, банкомат.

Банкомат взрывается треском. Пятитысячным купюрам ждать долго: спрос невелик. До меня еще восемь купюр. Семь купюр. Четыре. Треск счетчика.

Аккуратные пальцы. Она берет нас, чуть приседая, словно делает реверанс. На ней аккуратное пальто. Манеры. Ухоженная женщина. Повезло. Предвкушаю ее дом. Ее мужа и детей. Как она просыпается по утрам.

Но роман длится недолго. Она покупает себе жакет. Жакет хорошо рисует ее талию, стянутую тонкой светлой юбкой. Она знает толк в вещах, но делает вид, что не знает. Этот жакет просто подошел ей, потому что ей все идет. Она поворачивается у зеркала возле примерочной. Талия выгибается дугой.

Она кладет нас в блюдце у кассы. Продавщица засыпает комплиментами. Они нравятся друг другу.

— Приходите еще. И ваша карточка… Скидочка в следующий раз будет 5%.

— Спасибо.

Снова касса и болезненный зажим. Я пахну ее руками.

Скандал. Там снаружи кассы скандал. Дамочка в короткой шубе и такой же короткой юбке, в колготках не по сезону и остроносых сапогах не довольна. Туфли ей трут. Она требует у продавщицы свои шесть с половиной тысяч.

— Я у вас вчера покупала, вот чек, — горячится она. Требует, чтобы отдали немедленно.

Любезность слетает с продавщицы, как свежий снег. Не я решаю – говорит она. Это не существенный недостаток. Мерить нужно потому что. Обращайтесь, куда хотите. Нет, четырнадцать дней – это в случае существенного недостатка. А это несущественный. Ну потому что несущественный.

Короткая шубка требует телефон начальника. Вы отказываетесь? Я все равно узнаю у администратора. Как ваша фамилия, Любовь?

Любовь написано на маленькой табличке, приколотой к нагрудному карману продавщицы.

Любовь звонит. У хозяйки магазина резкий прокуренный голос. Бесцеремонный голос. «Ну. Ну. Понятно. Отдай ей». Хозяйка любит решать быстро. Потому и хозяйка.

Я, тысячная и пятисотрублевая, три раза демонстративно пересчитанные, отправляемся в руки короткой шубки. Она сминает нас и запихивает в сумку. Уходит, не прощаясь. Туфли в растерзанной коробке остаются у кассы.

У выхода из супермаркета шубка останавливается, разглаживает нас и вкладывает в продолговатое, кажущееся изящным, но дешевое портмоне.

Два глаза наблюдают за ней, но она не видит. Она все еще придумывает аргументы. Ей неприятно, что хозяйка согласилась так легко. Есть в этом что-то унизительное.

На выходе из здания — броуновское движение. Здесь расходятся пути тех, кто идет к парковке и тех, кто следует на остановку. Люди злятся, что их так много.

Первым небрежным движением пальцы приоткрывают сумку. Проходит несколько секунд. Все спокойно. Мягкое движение увлекает дешевое портмоне и нас вместе с ним. Разгоряченная внутренним спором сумка быстро исчезает за недовольными спинами.

Портмоне, тщательно протертое, отправляется в урну у остановки. Мы отправляемся в карман пуховика. Пальцы ловкие, как у пианиста, свое дело знают.

Через три часа блужданий мы в Митино. Вино-водочный отдел. Две бутылки водки, буханка, шпроты, две лапши и сигареты. Снова касса, снова инкассаторы, хранилище.

Бесконечные счетные машины. Людям нравится считать деньги. Когда купюры слипаются и счет неровный, нас считают еще раз. Просвечивают ультрафиолетом. Надписывают мягким карандашом.

Несколько пачек – в одной из них я.

Ей лет 20-25. Проворная, свежая, в белом-белом, она объясняет заученно про эффективную кредитную ставку. Просит расписаться вот здесь и здесь. Дату и расшифровку подписи. Это в ГАИ. Вот с этим придете, когда поставите на учет. ПТС будет храниться в банке.

Ненадолго мы попадаем в руки почти юного, одетого строго (он думает – как банкир, но, скорее, как школьник) человека в очках и с хорошо уложенными волосами. Он пересчитывает деньги еще раз и передает сидящему в углу как бы чуть безразлично мужчине в морщинистой кожаной куртке. На вид ему около пятидесяти, а может быть, он моложе, но лицо отекло и съехало вниз. Носогубные морщины выделяются, словно нос пошел на взлет, оставив расходящийся след.

Расписавшись везде, они благодарят девушку в белом. Молодой — торопливо. Пожилой сухо. Также сухо он протягивает молодому ключи с брелоком:

— Владей.

Мужчины вместе идут к выходу из банка мимо поста с отсутствующим охранником. На стенах — фотографии улыбающихся клиентов. Нас сложили в спортивную сумку, которую несет тот, что постарше. Молодой прижимает к себе папку с документами. Правой рукой он гладит брелок в кармане.

— «Аккорд» вообще тачка неубиваемая, — говорит пожилой. – У меня еще раньше был такой, я его и в хвост и в гриву. Вечная тачка. А этот вообще хороший, в салон садишься – аура светлая. Машина чистая, проверенная. На ней, я говорю, девушка ездила.

Они прощаются. Пожилого забирает потрепанная «Лада». От водителя пахнет перегаром.

— Че, сбагрил что ли че-та? – спрашивает водитель, шмыгая, схаркивая, сглатывая. Завывает мотор. Тикает поворотник.

— Аккорд-перевертыш ушел.

— Дорого?

— Восемьсот девяносто.

— О, — уважительно протянул перегар. – Ты вроде семьсот пятьдесят хотел?

— Малец какой-то по старой объяве позвонил, не терпелось ему. Ты меня до Вадика кинь.

Меня и еще несколько купюр он переложил в старое портмоне. Остальные деньги вместе с сумкой забрал Вадик.

Сумерки. Кругом однотипные панельные дома и грязный снег. Дует влажный ветер. Тротуар ходит ходуном и кренится.

Он упал на четвереньки, постоял, глядя на выпавшую сигарету, и с трудом поднялся, держась за заборчик. Прошел еще немного, сел (рухнул) на прикрытую фанеркой урну. Отдышался. Тяжелый водочный пар выходил через желтые зубы.

Полез в карман и вытащил клешней портмоне, сигареты и мобильный. Мобильный выскользнул и упал. Подвинул его ближе ногой, стал вышибать сигарету. Упало и раскрылось портмоне. Поднял, вытащил нас и долго пересчитывал. Что-то не сходилось. Считал снова и выронил всю пачку.

Ветром меня затащило под забор, и дальше, дальше в промежуток между гаражей. Здесь порыв стих. Снег у гаражей желтый, собачье дерьмо лежит крестообразно. Укромное место. Не выбраться.

Лежать пришлось долго. Снег уже потемнел и осел. Собачьего дерьма стало больше. По ночам приходили люди, слышался звук мочи. Днем гаражи с гулом открывались.

Снова похолодало.

— О, пацаны, зырьте, — ко мне тянется рука подростка. У него остроносое лицо и сбитая на затылок шапка.

Рука не достает – меня выгребают палкой. Их четверо.

— Дай посмотреть, дай, дай! — они гомонят, разглядывая меня, свой пиратский клад. Такого еще никто не находил.

— Слышь, Толян, я тоже ее видел, — говорит самый пухлый с глазами, весело стреляющими из засады жирных щек. – Кирюха, скажи, я тоже видел. Давай разменяем. Напополам надо.

Остроносый Толя, который нашел меня, смотрит непонимающе.

— Я же первый увидел… — оправдывается он, прижимая меня к своей курточке.

— Да как ты? Я прямо сзади бежал. Пополам надо.

— Отстань от него, — говорит тот, кого назвали Кирюхой. Он выше и старше. – Ты из богатой семьи, а у него только мать. Пусть забирает.

— Да че я из богатой? – пухлый задет за нерв. – Да мне вообще родаки ничего не дают. Вот, куртку на свои покупал.

— Отстань.

После обеда меня помещают в тайник, сделанный из кофейной банки и спрятанный в углу за кроватью Толи. В тайнике еще три сотенных, тысяча, много мелочи, фарфоровая собачка, моток веревки и несколько цветных скрепок.

Время от времени Толя добавляет сюда сотенную или несколько монет. Слышна брань его матери, разговоры по старому телефону с вечно умирающей батарейкой, зубрежку английских глаголов. Редкие визиты одноклассников.

К концу лета нас в банке – целый клубок. Толя часто нас пересчитывает, заперев дверь и разложив на покрывале тощенькими стопками. Девять тысяч восемьсот… Девять тысяч девятьсот… Монеты считает отдельно, выкладывая из них колонны.

Посчитав, он снова превращает нас в клубок и спихивает обратно в банку. Ему осталось немного. Еще тысяча или полторы. Он никогда не берет у матери. Где он берет деньги – неизвестно.

Осенью, собрав нас в кучу и в очередной раз быстро посчитав, он сворачивает пополам и помещает в карман куртки. Закрывает его тщательно и суетливо.

Он почти бежит, прижимая карман рукой.

В салоне – очередь. Продавцы еще оглушены ажиотажем прошлой недели. Толя стесняется. Ему вдруг стыдно говорить, что его интересуют игровые приставки. Продавец в оранжевой рубашке не удивлен. Продавцу без разницы. Он не насмехается. Продавец ведет Толю вдоль рядов телевизоров, магнитол, стиральных машин и ноутбуков. Они быстро определяются с моделью. Выбор у Толи небольшой.

Он снова пересчитывает нас на кассе. Кассир хочет помочь. Толя отказывается и продолжает считать. Одиннадцать тысяч триста. Одиннадцать тысяч четыреста. Мы ложимся по старшинству на прилавок. Я — в самом фундаменте пирамиды. Кассир сгребает нас, разбивает на пачки и быстро пересчитывает. Толю заботит эта быстрота, но он уже прижимает к себе коробку, и она делает все вокруг немного туманным, фантастическим и легким.

Касса, инкассаторы, банк. Я снова попадаю в приличную компанию таких же, как я. Новые негибкие купюры пахнут обещаниями. Круговорот жизни еще впереди. Я отлеживаюсь под их тяжелым прессом.

Нас выдают крупной суммой в комнате с густыми жалюзи. На столе – раскрытый дипломат. После счета, нас кладут штабелями, пачка к пачке.

Человек одет хорошо, не броско. Пиджак и галстук. Лет тридцать. Лацкан пиджака оттопырен пистолетом в кобуре. Работник банка не поднимает глаз. Он склоняется над счетной машиной, продевает нас в бумажное ушко, кладет на стол. Кирпичик за кирпичиком. Целая стена.

В следующий раз дипломат открывается в хорошо обставленной кухне. Голубоватый свет заливает все вокруг. Крепкий человек в трусах-шортах и майке пьет из высокого стакана апельсиновый сок.

— Ровно? – спрашивает крепыш, отхлебывая.

— Все по счету, — отвечает тот, в неброском костюме.

— Тебе, — две пачки ложатся на стол.

Кивок благодарности в ответ.

Нас несут открыто, в руках до стоящей во дворе большой машины. Кидают на сиденье. Две пачки толщиной чуть более сантиметра. В салоне распаренный солнцем полумрак. Запах табака смешивается с ароматизатором. Лаванда.

Мы едем, останавливаемся, снова едем. В окно слева, где сидит хорошо одетый, зажав в зубах сигарету, стучат. Он приоткрывает окно на палец, выпуская в получившуюся щель конус дыма. Отвечает кому-то. Усмехается. Берет пачку, цыкает языком, пробегается по нам большим пальцем, как по карточной колоде, вытаскивая меня из середины.

Вальяжно и торжественно меня просовывают в узкую щель окна. Инвалид с одной ногой истово крестится.

— Дай бог здоровья! Дай бог здоровья! Тебе и твоим детям!

Он выискивает просветы между машинами, и с невероятной проворностью спешит к обочине. Костыль шагает, как цапля. От дома на углу к нему приближается человек в спортивном костюме и с цепочкой поверх сбитого кулака.

— Сколько взял?

— Пятерку, — сухо отвечает одноногий.

— Давай.

— Вася, ты Хромому хоть скажи, что я взял, — кричит он вслед уходящей фигуре. – Эх… Падла глазастая.

Лампа тускло освещает стол. Накурено. В воздухе, как спины змей, скрещиваются и расходятся белесые струи. По углам комнаты дребезжат колонки. Грохочет рэп.

— Давай что ли…

Вася сидит за столом. Напротив — человек. Он сидит, скрючившись, сбив ноги на бок, и держит сигарету, как курительную трубку, изредка прикладываясь к ней и выпуская короткие облачка. Его лицо сводит тик, и кожа некрасиво морщится и мнется на подбородке и лбу, как недожаренная яичница.

— Давай, — отвечает он.

— Сотка есть?

— Неа.

— Ладно. Вот.

Вася сворчивает меня в трубочку, подносит к носу и с резким шумом втягивает в себя белую дорожку, которая уходит по столу взлетной полосой.

— Э-ээ, — он закидывает голову. – Держи.

— Слышь, Муха, как-то в падлу через рублевую. Типа же сто баксов нужно.

— Да это гигиена. Сто баксов, потому что не замызганные. Эта тоже, считай, свежая, по рукам не ходила. Да смотри, хрустящая еще.

— Ну я хер знает.

Он убирает со стола вторую дорожку.

— Еще? – спрашивает Вася. Его губы блестят.

— Давай.

Они сидят, разомлевшие, и молча курят. Иногда также молча разливают по стаканам и, чокнувшись, пьют короткими залпами. Туман кружится и поднимается к потолку.

Вася нетвердо берет зажигалку и шарит по столу в поисках сигареты. Вместо сигареты нащупывает меня, подносит к лицу, сворачивает потуже и зажимает зубами.

— Э-э, братан, ты че, — спешит на помощь второй. – Ты, на, держи.

Он катает по столу сигарету. Она неуклюже переваливает и замирает в центре. Вася сгребает ее.

— О, в натуре, — смеется он, оглядывая меня еще раз.

Он долго смотрит, водя меня перед глазами, как диковинную стрекозу.

– Все проблемы от вас, — говорит Вася.

Он поджигает меня с одного конца, и, держа на весу, прикуривает от цветного сине-красного, с зелеными прожилками пламени. Выстреливают искры.

— Смотри, факел, — смеется он и кидает в переполненную пепельницу. – Все проблемы от вас.

— В натуре, — соглашается второй.

Я тлею. Маленькое темное пятно, буквы «ССИИ» и часть номера 2838 стягивает черное кольцо. Скоро стлевают и они.

Добавить комментарий